У нас “на раене”, как теперь принято говорить, то есть в Квинсе, с некоторых пор су­ществует русский супермар­кет, и, хотя он не в шаговой доступности, иногда я туда за­глядываю: желудочная нос­тальгия — одна из самых силь­ных и устойчивых. Контин­гент покупателей там очень обширный, много поляков и других уроженцев центрально- европейских стран, попадают­ся и более коренные жители из любопытных, но преобла­дают, конечно, “русские” в ши­роком смысле, то есть выход­цы из бывшего СССР.

 

И вот довольно типичная картина у кассы: с иголочки одетая женщина с полной те­лежкой товара расплачивает­ся карточкой, но это не кре­дитная карта, а удостоверение так называемой Программы дополнительной продовольст­венной помощи (SNAP), в здешнем русском просторе­чии “фудстемпы” — иными словами, дотация той части населения, которой не хвата­ет денег на пропитание. Увы, это не исключительные слу­чаи— подобные сцены я не­редко наблюдаю и в соседнем стандартном магазине, населе­ние у нас тут смешанное. Но здесь, если выразиться дели­катно, внешний облик и образ действий обычно больше со­ответствуют друг другу: обла­датель такой карты и одет по­проще, и товар отбирает тща­тельнее, озираясь на цену, — нет того когнитивного диссо­нанса, который часто возника­ет в русском дворце продо­вольствия.

Известен краеугольный принцип любых социологиче­ских обобщений, который у многих с непривычки вызыва­ет удивление и протест: преж­де чем за такие обобщения приниматься, надо полностью отвлечься от собственных жизненных наблюдений, по­тому что каждый из нас зани­мает в жизни достаточно уз­кую позицию с ограниченным радиусом обозрения, который почти наверняка не имеет су­щественного статистического значения. Но реальной стати­стики в области, которая меня интересует, попросту нет, пра­вительство не имеет полномо­чий ее собирать, а частные иследования нужного профиля мне неизвестны. Поэтому все дальнейшее — область догадок и плоды сорокалетних личных наблюдений, научная ценность которых может оказать­ся сомнительной. А поделить­ся ими я решил потому, что в последнее время все труднее без них обходиться: за неиме­нием гербовой пишешь на простой.

Если вернуться к упомяну­той женщине — не конкретно­му человеку, а персонажу вооб­ражаемой статистики, — из этих догадок можно выстро­ить приблизительный стати­стический образ. Она объясня­ется с кассиршей по-русски, потому что в этом магазине принято говорить по-русски. Она может перейти на англий­ский с сильным акцентом, но тогда ее словарь резко сузится, потому что она живет уже годы в добровольном гетто, где в бо­гатом английском словаре осо­бой нужды нет. В остальных отношениях она вполне адап­тирована: нужды особой не ис­пытывает, а судя по объему за­купок, на улице ее ждет маши­на— в известный всем сезон на машине может оказаться и георгиевская ленточка. Она очень неплохо ориентируется во всех положенных законно­му жителю страны и штата со­циальных льготах, этому на­верняка ее сразу обучили быва­лые родственники и знако­мые — и даже, возможно, в не­положенных, надо только пра­вильно заполнить анкету. А ес­ли у нее уже есть гражданство, то она, наверное, всегда голо­совала за республиканцев, ра­тующих за со вращение соци­альных выплат, потому что так
голосуют все окружающие. На прошлых президентских выбо­рах она, иммигрантка, голосо­вала за Дональда Трампа, кото­рый добивается сокращения иммиграции.

Это, конечно, всего лишь приблизительный фоторобот, но в его соответствии собира­тельному оригиналу меня сего­дня убеждает целый ряд публи­каций в американской прессе, обратившей, наконец, внима­ние на странности политиче­ской ориентации здешней рос­сийской диаспоры. Вопрос, по­чему эти люди ведут себя так, как они себя ведут, занимает меня давно, и не одного меня. Сегодня мне кажется, что от­вет на него, возможно, не так уж сложен.

Когда я, в середине 70-х, впервые высадился в этом по­лушарии, расстановка сил в глазах вчерашних советских людей была очевидной. Тра­диционно большинство имми­грантов, в том числе значи­тельная группа из тогдашней Российской империи, в основ­ном украинцы, поляки и ев­реи, прибивались к лагерю де­мократов, которые, по край­ней мере в северных штатах, приобрели себе репутацию за­щитников новоприбывших. Демократы были ведущей пар­тией больших промышленных городов, нуждавшихся в рабо­чих руках, тогда как республи­канцы, скорее, представляли предпринимателей. Но в на­ших глазах демократическая администрация Джимми Кар­тера и его единомышленников была слишком привержена по­литике разрядки напряженно­сти с Советским Союзом, ко­торая убежденным противникам Советской власти казалась наивной, а не слишком убеж­денные старались выглядеть достаточно убежденными — в конце концов, нас ведь пуска­ли сюда сравнительно беспре­пятственно именно за то, что мы пострадали от коммуниз­ма. Республиканцы в то время были настроены куда более аг­рессивно в отношении комму­низма — и к тому же в постин­дустриальном обществе мало кто шел в пролетарии, что раз­мывало классовые интересы. Голосовать в этих условиях за республиканцев и обличать де­мократов как агентуру социа­лизма казалось вполне естест­венным.

Почему, однако, эта матри­ца поведения уцелела в совер­шенно новых условиях, когда очаг поляризации исчез? В конце концов, поколение то­гдашних антикоммунистов давно исчезло с политической арены — вместе со своими ре­альными и воображаемыми противниками, а большинство новых иммигрантов, как бы они ни маскировались, руко­водствовались в основном эко­номическими мотивами. И ка­кие именно интересы россий­ской иммиграции поддержи­вает сегодня республиканская партия? Здесь как раз и распо­ложен эпицентр загадки: с ка­кой стати упрямо придержи­ваться стратегии, потерявшей смысл?

Самое простое объясне­ние — социальная инерция. Российская иммиграция была на протяжении ряда лет отно­сительно массовой, и новопри­бывшие предпочитали селить­ся в уже освоенных местах — в мои времена таких городов бы­
ло два-три, но сейчас подобные колонии есть практически в ка­ждом крупном городе. Человек без заранее обеспеченного места работы и не очень вла­деющий английским языком поселяется именно в таком месте, и ему моментально пере­дается весь духовный багаж и опыт колонии. Голосовать только за республиканцев, все, кто левее, — коммунисты. Рабо­тать, если не очень квалифици­рованно, — только за налич­ные, так проще увернуться от налогов. Есть также специали­сты, помогающие оформлять льготы, в том числе не обяза­тельно положенные, — неваж­но, что это не очень стыкуется с неуплатой налогов. Государ­ство существует за тем, чтобы брать от него все, что возмож­но, — неважно, что это совсем не стыкуется с концепцией ми­нимального государства, кото­рой до недавнего времени при­держивалось большинство рес­публиканцев.

Существует такое понятие “ресоциализация”, которое обычно применяют к освобо­жденным из мест заключения, подразумевая под этим при­учение человека к функциони­рованию в обществе и на рабо­те, от чего он отвык за годы изоляции. Но оно применимо также и к адаптации имми­гранта в незнакомой стране, обычаев и порядков которой он не знает, да и языком, как правило, владеет плохо. Доб­ровольное гетто, в котором поселяются многие иммигран­ты, может сослужить им хоро­шую службу в области мини­мальной адаптации, но в деле реальной ресоциализации оно играет роль тормоза. А с неко­торых пор дополнительным и еще более мощным тормозом стал телевизор со стандарт­ным набором российских про­грамм — главное окно в мир для такого иммигранта, плюс интернет с ассортиментом российских сайтов и социаль­ные сети, которые не столько ставят под сомнение исход­ные политические аксиомы, сколько подкрепляют уже су­ществующие.

Кроме того, у российской ди­аспоры в тех же гетто есть как бы специальная генетическая память, работающая на пользу консерватизма, — не столько идеологического, сколько бы­тового, но на практике трудно­отличимого. Любые радикалы ные социальные перемены под ее влиянием воспринимаются как угроза, так оно всегда было в стране исхода, в том числе, и даже особенно, в эпоху пере­стройки. Отсюда — тяготение к идеологии, которая обещает “вернуть все как было”, даже ес­ли этого идеального прошлого на самом деле никогда не было: примерно тот же процесс, ко­торый в России пробудил нос­тальгию по брежневским вре­менам. А любое упоминание прогресса автоматически ассо­циируется с историческими не­счастьями России и зачисляет­ся в рубрику марксизма.

И еще один важный фак­тор: у российской иммиграции нет проблем, которые обеспе­чили бы ей смычку и солидар­ность с другими социальными, расовыми или иммигрантски­ми группами под какими то ни было лозунгами: все вроде бе­лые и не мусульмане, никто не покидал родину в дырявой лод­ке и не протрубил несколько

 

лет в нищенских беженских ла­герях. Демократической пар­тии, которая в последние деся­тилетия в основном продвига­ла интересы именно таких групп, русским просто нечего предложить, и единственный контингент, с которым эта ди­аспора ощущает известную общность, — это оставленный за бортом политики “либера­лизма идентичности” электо­рат Дональда Трампа, который до последнего времени пола­гал себя забытым или намерен­но игнорируемым.

Почему именно русские, на­сколько сильно они отличают- ся от других похожих диас­пор украинской, к примеру, или польской? Здесь меня на­чинает подводить кругозор и набор личных наблюдений, но можно сказать, что до недавне­го времени серьезные отличия действительно существовали: польская и украинская имми­грация имеют в США долгую историю, они восходят еще к концу позапрошлого века, и преемственность у них совер­шенно иная, тогда как русские по-настоящему обозначили се­бя в этом полушарии лишь по­сле Второй мировой войны. Впрочем, нерушимых заветов не бывает: похоже, что многие здешние украинцы в минувшую кампанию тоже встали на сто­рону Трампа.