Сегодня мы о ней вспоминаем редко, у всех своих проблем с лихвой. Но было время, когда эта часть Европы — Восточная или Центральная, смотря от­куда взглянуть “ занимала в вашей внутренней географии куда больше места, нем сейчас. Ома служила если же окном в полновесную Барону, то хотя бы форточкой, и для многих обрела самостоятельную цен­ность. По крайней мере для многих из тех, кого сегодня, возможно не без преувеличе­ния, именуют четырнадцатью процентами.

 

Я уже вспоминал когда-то про советскую сеть книжных магазинов “Дружба”, где в раз­гар застоя продавались книги, о переводе которых на рус­ский мы могли только мечтать и ради которых стоило вы­учить польский или чешский. В просвещенных домах листа­лись номера журнала “Чеш­ское фото”, иногда можно бы­ло, хотя и с трудом, подписать­ся на “Przekroj”, “Szpilki” иди “Бкгап”, где рассказывали о том, о чем у нас не было при­нято, потому что у них там бы­ли свои форточки. Мы мало что знали о реальном Западе, но вот эти “народные демокра­тии”, в первую очередь, конеч­но, Польша и Чехословакия с их относительно прозрачны­ми языками, были для нас в ка­ком-то смысле предбанником мифической свободы, хотя са­ми они, конечно, тако себе не думали. В отличие от нас это были страны, где против ком­мунистов время от времени поднимали восстания, воору­женные иди мирные, — в пору берлинского мы были слиш­ком желтороты, и советская пресса успешно его игнориро­вала, но уже будапештское отечаталось даже » моей дет­ской памяти, :М затем была "иралажая весна и польская конечно, было до поры до се­мени нечему, но пекоторые из нас все же завидовали. Эта ил­люзия близости ас свободе под­креплялась и одновременно перечеркивалась тем, что поч­ти никто из нас не рассчиты­вал эти страны когда-либо уви­деть: они считались слишком соблазнительными, а годы беспорочной службы и отри­цательная проба по Вассерма­ну (если кто помнит первона­чального Вассермана) давали робкую надежду лишь на визит в Болгарию.

В каком-то смысле мы ока­зались правы— хотя слабину дали в Москве, домино посы­пались именно там: в Будапеш­те, Варшаве, Праге и, наконец, Бухаресте. И не только: имен­но там разрыв с авторитариз­мом выглядел куда более ради­кальным, чем на территории бывшего СССР. С тех пор ми­новало четверть века, и пей­заж стал почти неузнаваемым.

В 1968 году британский ис­торик Тони Джадт, в ту пору оксфордский аспирант, жил в Париже, где он собирал мате­риалы для диссертации по ис­тории левого движения во Франции. В Париже это был год студенческих бунтов, кото­рые в памяти тогдашнего поколения остались как знаме­ние эпохи, хотя что именно было ознаменовано, сегодня сказать трудно. На тот же год пришлись танки Варшавского договора в Праге и студенче­ские демонстрации в Взршаве с последующим изгнанием из страны "сионистов” с куда боль­шими историчесжими последствиями, хотя и отсроченны­ми. 

 

ЦИонного марксизма, к кото­рому и Джадт был в молодости причастен, но странным обра­зом обе стороны друг друга в то время не замечали — желез­ный занавес был двусторон­ним.

Много лет спустя Джадт, смертельно больной, прико­ванный к инвалидному креслу и лишенный возможности са­мостоятельно работать, напи­сал с помощью своего друга, Йельского историка Тимоти Снайдера, свою последнюю книгу “Обдумывая двадцатый век”. В каком-то смысле это ме­муары, автобиография потом­ка восточноевропейских евре­ев, переселившихся в Англию, но это также духовная биогра­фия столетия устами одного из лучших его летописцев.

Его собственное внимание к Центральной Европе было привлечено в результате зна­комства с польскими эмигран­тами в Париже и чешскими в Лондоне. Это привело к пово­роту и в профессиональной ориентации, предметом кото­рой изначально был Запад. В обсуждении со Снайдером раз­личий между Парижем и Вар­шавой и Прагой оба отмечают контраст: в то время как фран­цузские студенты, пусть и без особого плана, штурмовали ус­тои либерализма, их собратья по ту сторону “занавеса” имен­но к либерализму прорыва­лись сквозь последние маркси­стские миражи. Пока одни пы­тались понять, что им делать со своей бесплатной свобо­дой, другие в путах несвободы старались поступать гак, как будто уже были свободными.

Эта тактика "как если бы имела две формы. Кое-где
можно было вести себя так, как будто режим был готов к переговорам, принимая всерь­ез лицемерие его законов и, как минимум, разоблачая наго­ту императора. В других мес­тах, особенно в государствах вроде Чехословакии, где ил­люзия политического компро­мисса была уничтожена, стра­тегия на уровне индивида за­ключалась в том, чтобы вести себя, как если бы ты был сво­боден, живя или пытаясь жить жизнью, основанной на внепо* литических понятиях этики и добродетели.

В другом месте Джадт на­зывает в числе своих культур­ных героев Альбера Камю, и это, конечно же, система пове­дения перед лицом несокру­шимой несвободы, которую Камю разрабатывал в “Мифе о Сизифе” и которой придержи­ваются персонажи его романа “Чума”. В “Шпильках” и “Экра­не” про это, конечно, ничего не было, но, когда Александр Солженицын в начале 70-х пи­сал статью, в которой призы­вал нас “жить не по лжи”, он, видимо неосознанно, пользо­вался уже неоднократно запа­тентованным приемом. В сво­их тогдашних советских ко­тельных и сторожевых будках мы брали пример с чужого му­жества — независимо от того, понимали мы это или нет, Рассуждая о том, почему парижские бунтовщики не за­мечали тех, кто пробивал тун­нель им навстречу, Джадт от­мечает исторический дефект зрения: Восточная Европа в глазах Запада все еще остава­лась местом запустения, где вместе с развалившейся импе­рией Габсбургов испарился

 

вчерашний очаг kfMbffpM с его достаточно универсаль­ным немецким языком. Что касается Полыни) то она вооб­ще выпадала из обоймы ~ ее после Войны воспринимали просто как бывший ареал рас­селения евреев и окрестность Освенцима, а ее собственная культура и роль в цивилиза­ции была заперта в языке, ко­торый в Париже был куда ме­нее понятен, чем в Киеве или даже в Москве. И если “праж­ская весна” все же обрела резо­нанс на Западе, Польша с ее бескомпромиссным подполь­ным сопротивлением остава­лась незамеченной до эпохаль­ной стачки в Гданьске. Для Джадта, преодолевшего язы­ковые барьеры * и его едино­мышленников , для которых рассеялся последний туман марксизма, именно эта терри­тория стала в те годы культур­ным магнитом.

Не было ничего удивитель­ного в том, что именно эта часть бывшего соцлагеря поч­ти без колебаний двинулась по пути европеизации и либера­лизации * что именно там у Маргарет Тэтчер, как бы к ней ни относиться, нашлись самые верные ученики в лице Вацла­ва Клауса и Лешека Бальцеро- вича. На Польшу, Чехию и Венгрию кивали как на приме­ры триумфа рыночной ассими­ляции) Польша была одной из считаных стран в Европе, поч­ти безболезненно пережив­шей финансовый кризис 2008 года. Глава ее последнего либе­рального правительства До­нальд Туск стал первым цен­тральноевропейским предсе­дателем Европейского совета. Некоторые любители вскры­тия исторических закономер­ностей стали даже отмечать, что граница адаптации прохо­дит по рубежу между западным и восточным христианством, приводя в качестве аргумента болгарско-румынский арьер­гард.

Но пока не упал занавес, пьеса не кончилась. Тони Джадт скончался в 2010-м, на два года раньше, чем его по­следняя книга вышла в свет. В любом случае тогдашние собе­седники не могли знать, что ожидает в ближайшем буду­щем ту Часть Европы, к кото­рой на время было приковано их внимание. Первой выпала из обоймы Венгрия, чей пре­мьер Виктор Орбан, некогда диссидент-антикоммунист, объявши что намерен строить в ней “нелиберальную демо­кратию”, что бы это ни значи­ло. В Чехии сошло со сцены поколение соратников Гавела, и, хотя никаких резких разво­ротов пока не делалось, стра­на погрязла в рутине и корруп­ции, а президентский пост за­нял пьяный фигляр. Радикаль­нее всех переменилась Поль­ша, на которую Евросоюз воз­лагал особые надежды: либе­ральное правительство было сметено консервативной реак­цией, которую возглавляет за­кулисный конспиролог Лех Качиньский, и приступило к активному демонтажу демо­кратических институтов и сво­боды СМИ. Показательно, что единственный голос в Евро­пейском совете, поданный против переизбрания Туска, принадлежал польскому пре­мьеру Беате Шидло.

Еще сравнительно недав­но, хотя Джадт и Снайдер об

этом не вспоминают, речь шла о так называемой “новой Евро­пе”, надежном союзнике США в противостоянии восточной угрозе и в противовес сениль­ной “старой”. Теперь всю эту диспозицию как ветром сдуло с карты, и даже США переста­ли быть надежным союзником кому бы то ни было. Свобода оказалась слишком серьезным испытанием, на этот раз не только для Парижа.

У истории нет законов, ко­торые были бы нам понятны — Джадт в этой связи цитирует крылатую фразу Герцена о том, что у истории нет либрет­то. Но в ней очевидны мета­форы и синтаксические по­вторы. Глядя на сегодняшний центральноевропейский пей­заж, трудно не вспомнить меж­военные годы, когда попытки либеральной эволюции были прерваны на той же террито­рии. В противовес тогдашним диктатурам формально это еще демократии, но все чаще люди, пусть даже те, кто сей­час в меньшинстве, ощущают себя безголосыми. Либера­лизм-т это когда у тебя нет проблем ни с голосом, ни со слышимостью. И мы помним, во что все это тогда вылилось.

Тут бы полагалась мораль, но у меня ее нет. Потому что если продолжить мысль, у ис­тории нет не только законов, но и сюжетных рамок: для нас она никогда не кончается, а когда закончится, то нас уже не будет, и это неисправимый дефект композиции. Тони Джадт ушел из жизни, когда ситуация выглядела гораздо оптимистичнее, для него пье­са имела совершенно иной фи­нал, чем, может быть, для нас.

 

А жизнь — единственный спо­соб организации историческо­го материала, который нам из­вестен. И с режиссером тут не договоришься.