Иногда в такие дни кто-то вдруг начинал ма­хать руками, собирал всех вокруг себя, объяс­нял им что-то и за одно занятие делали этюд, да такой, что Марат, приходя, удивлялся самосто­ятельности и кажущейся ему самобытности то­го, что видел. Обычно этюды ему старались не показывать, но только через него они попадали на сцену, так что просмотра было не избежать.

Волосы его светлы, длинны и всклокочены, туфли грязны и грустны, когда он забывает их в раздевалке, но не поэтому, совсем не поэтому мы его — не любим. 00

 

 

рекомендуем технический центр

 

Все начиналось очень просто: к нам приняли Алису. Невиннее события невозможно было придумать; она пришла на первое свое занятие, все узнали, как ее зовут и как она здесь оказа­лась, и начали разминку. Эта Алиса стояла в уг­лу и с неприятным сосредоточенным выраже­нием лица повторяла вслед за всеми плие, вце­пившись левой рукой в станок. На ногах ее были зеленые гетры.

Марат пришел, как всегда, поздно и, не по­здоровавшись, упал на стул в углу, свесив руки. От него старательно отводили глаза, а его ост­рые колени упрямо указывали в зал, и его чер­ные глаза придирчиво рассматривали каждого.

Я стояла к нему ближе всех, а дальше всех от него стояла Алиса, и вряд ли только зеленые гетры на ее ногах привлекли такое пристальное внимание. Мне с моего места было видно, как спокойно она работает и какое у нее при этом безразличное лицо. Все усыпанное бледными веснушками, но этого, конечно, разглядеть было нельзя.

— Я вот посмотрел сейчас, — говорит Марат, когда мы закончили и устроили перерыв, — ка­кие же вы все-таки уроды.

И начинает объяснять каждому его недостат­ки. Мы внимаем. Нужно заниматься больше, больше, со следующей недели будет дополни­тельный класс хореографии, всем ходить в обя-

зательном порядке, ответственной — что неожи­данно — буду я. На этом отдых заканчивается, и мы начинаем. Алиса сзади, разучивает все пар­тии сразу, мы склеенными парами выходим на середину. Марат щелкает нам пальцами и отби­вает ритм ногой.

* * *

Мы занимаемся каждый вечер, кроме суббо­ты и понедельника, и устаем друг от друга на ре­петициях. Все реже и реже мы выбираемся ку­да-нибудь все вместе.

И это все Алиса.

Это все Алиса с ее бесцветными волосами и веснушчатым лицом, Алиса в зеленых гетрах, через неделю после своего прихода, попросив­шая Костю помочь ей, из чего получилась кра­сивая приличная миниатюра. Костя поправил футболку, перевязал свой хвост и согласился: они ушли в угол и шептались и топтались там. Костя придерживал Алису, а она, лежа на его руках, ходила по стенам.

Не успев войти, Марат закричал на нас, что мы бездельники, и заставил вспоминать одну старую вещь, которую он хотел подновить, но которую никто не помнил. Конечно, это разо­злило его еще больше, как злы были его шаги, когда он шел вдоль зеркал. Костя рассмеялся в углу и поставил Алису на землю.

—     Вспомнили?! — спросил у них Марат.

—   Нет, — ответила Алиса. — Мы не этим за­нимаемся.

—   Почему вы не этим занимаетесь? Я ясно сказал: всем вспоминать «Стулья». Слышали?!

Его лицо становится очень некрасивым, ког­да он начинает кричать, темнеет и стареет за не­сколько мгновений; Алиса отшатнулась от него, шагнувшего в ее угол. Она в жизни не видела наших старых «Стульев» и ей нечего было вспо­минать, но она промолчала. Сжала губы и про­молчала.

Вот так все и началось. Мелочь и мелочь, а потом вдруг выросло что-то ужасное.

—   Не обращай внимания, — шепнул ей Костя потом. — Он у нас всегда бешеный.

Ему, конечно, повезло, что Марат не слышал. Алиса сдержанно кивнула, ответив: «Хорошо», — и больше в тот день не произнесла ни одного слова. Только помогая мне вытаскивать занозу из ладони, получение которой и завершило ту репетицию, полюбопытствовала, что это были за «Стулья».

—    Джазовый номер, — ответила я. — Три че­ловека ухаживают за одним стулом. А на стуле боа какой-то девушки. Потом кто-то побеждает, появляется девушка, но уходит с другим, а по­бедитель так и остается со своим стулом.

—     А третий?

—   А третий остается один. Так и расходятся по углам — две пары и один, несчастный.

—    Ну, может, он и не такой несчастный, — возразила Алиса и сжала губы, вытаскивая одну тоненькую занозину. — Может, он-то как раз и счастливый. И за кулисами его ждет что-то хо­рошее.

—     Когда ты на сцене, кулис не существует.

Она отвлеклась от моей ладони, опустила

глаза, и я принялась считать веснушки у нее на щеках, но тут же спохватилась:

—     Так Марат говорит.

На этом разговор прервался. Я ходила с за­бинтованной рукой больше недели, но снисхож­дения со стороны Марата не чувствовала.

* * *

И это повторялось из вечера в вечер.

Мы входили в зал, пахнущие осенней гарью, осенним ветром и осенней сыростью. На улицах зажигались фонари, мы не обращали внимания, у нас было новое задание: каждый раз какой-то паре завязывали глаза платком и ставили на се­редину. Так, чтоб, вытянув руки, они могли кос­нуться друг друга. К каждому слепому пристав­лялся один зрячий, чтобы направлять его в слу­чае полной дезориентации, но обычно они молчали. Нащупав друг друга, слепые начинали приближаться, и мы все следили за их пальцами, стараясь дышать как можно тише. Иногда те, ко­му завязали глаза, начинали разговаривать друг с другом, но их речь была столь же непонятна нам, как и то, что чувствовали их пальцы. Воз­можно, именно это они и пытались сказать, но этого не почувствуешь, пока сам не ослепнешь.

Особенно Марат хвалил Костю и Лену, кото­рым выпало выходить в числе последних. Лена была маленькое лысое существо, носящее вне зала огромные очки и не любившее серьезные разговоры. На все она отвечала шуткой, но, по­падая сюда, телом не смеялась никогда. Она по­вела себя активнее всех остальных и, резким рывком притянув к себе Костю, позволила его пальцам походить по себе, а потом, будто лепи­ла статую, поставила его, как ей чувствовалось, и медленно залезла к нему на плечи. Костя с трудом держал равновесие.

—    А-и, — пропела Лена, соскальзывая на зем­лю. Получилось сдавленно и конец смазался, но все равно нам понравилось.

А Алиса ведет себя так странно. Я все еще ду­маю, что мы ей нравимся. Когда она встречает кого-то из нас у дверей в раздевалку, ее губы улыбаются и все лицо, обычно такое сосредото­ченное, неправильной формы, неприятное, — оно все светлеет. И веснушки из угрюмых и жалких становятся весенними; она все-таки умеет улыбаться.

А еще она умеет многое другое: однажды, вместо того чтобы отдыхать в перерыв, она поп­росила нас всех сесть. Только Костя остался стоять. Она порылась в альбоме с дисками, на­шла нужный, и на нас полилось какое-то не­внятное шипение, изредка разбиваемое длин­ными скрипичными стонами; шипение — это был Костя, а вступающая скрипка — это была Алиса. Скрипка дергается, Алиса оступается, шипение усиливается, и Костя ловит ее, чтоб, аккуратно поддерживая, позволить ей, находясь в горизонтальном положении, пройтись по воз­духу. После этого он ставит ее на пол и повора­чивается к нам спиной.

Мы не успеваем похвалить эту их вещь, а ее действительно нужно хвалить, когда приходит Марат, но ни Костя, ни Алиса не спешат про­сить его посмотреть на то, что они сделали. На­против, они уходят вглубь. Вместо этого на се­редину выходят трое других — они выносят стул и начинают оказывать ему всяческое вни­мание, но Марат хлопает в ладоши — он неожи­данно придумал какой-то новый кусок, мы на­чинаем повторять вслед за ним, стул забыт, боа упало на пол. Так странно — увлекшись чем-то новым, Марат забывает о стуле, и тот со скри­пом отползает в угол в конце репетиции. Боль­ше мы к нему не возвращаемся.

—   О, многострадальная мебель! — с пафосом обращается к стулу Костя, падая перед ним на колено.

Это уже другой день, один из тех замечатель­ных дней, когда мы предоставлены сами себе, когда наш надзиратель почему-то отсутствует, и можно остаться здесь до ночи. Можно выклю­чить свет и ходить на руках, невнятно и хрипло звуча горлом, можно не делать ничего, если тебе не хочется, если руки и ноги вдруг отяжелели, но этого, конечно, никто себе не позволяет.

—    О, бесстрашный стул! Что за участь! Ты был на сцене и тебе рукоплескали, ты был об­ласкан светом софитов и прикосновениями за­интересованных в тебе рук! А теперь! О, горе!..

За представлением с любопытством наблю­дают Леныч и Алиса. Я вместе с тремя людьми вспоминаю и придумываю поддержки, а осталь­ные ушли, поняв, что Марат не явится. Так обычно и бывает: остаются немногие заинтере­сованные; и чем их меньше, тем интереснее про­ходит вечер.

—    А теперь на тебе сидит Зиганшин, — про­должает Костя, хватая стул за сиденье. — И, будь уверен, когда-нибудь он тебя раздавит.

Лена фыркает, стул безмолвствует. Жаба, де­ржавший меня на своем колене, устает и, взяв за талию, ставит на пол.

В тот вечер Алиса избрала себе в партнеры именно Жабу, а еще поманила Лену, и Лена тоже заулыбалась, а больше они никого не звали, хотя и не смущались, если на них смотрели. Алиса сидела на корточках, упираясь руками в пол, и раскачива­лась, над ней стояла Лена, тоже поймавшая эту качку, а над ними возвышался Жаба и тоже раска­чивался, иногда порываясь упасть вперед.

Одна минута, две: мы уже потеряли весь ин­терес к своим поддержками, а Костя, изобража­ющий Марата, застрял в стуле; а они раскачива­ются, и по хитрющим Лениным глазам можно догадаться, что именно этого они и дожидаются. В зале становится холодно.

Взрыв! Это Алиса с силой бьет в пол, и Жаба падает вперед; она и Леныч успевают откатить­ся, утечь в стороны, но Жаба все равно придав­ливает их ноги, и они лежат. Снова можно от­считывать минуту.

—     А дальше? — спрашивает Костя.

—    Следующая серия будет завтра, — флегма­тично отвечает Жаба.

Алиса отряхивается и помогает Косте вы­браться из стула.

 

рекомендуем технический центр

* * *

Но следующей серии не получается, потому что Марат возвращается, и невозможно не заме­тить, как сникает Алиса, когда он находится в одном с ней зале. Марат занимал свой стул и за­пускал руки в волосы, глядя на нас. Нет, не одна она старалась отойти подальше. Иногда у Мара­та бывали такие глаза — стоит только взглянуть в них, как тут же забываешь все, что пришло в голову, и ищешь только укрытия от этого взгля­да. Костя и Жаба дурачились друг с другом, ког­да у Марата были такие дни, но было видно, что и им очень неловко.

В тот день мне везло, мне странно везло: я за­была книжку, обещанную Марату, и он сам за­был о ней и не обратил внимания, когда Жаба глупо пошутил, растягиваясь у станка, и не смотрел ни на кого, кроме Алисы. Мне изредка требовалось пересечь эту невидимую линию, связавшую их двоих, и я незаметно нагибалась, чтоб не нарушить ее. А на самом деле всем было тягостно, Марат молчал.

Во время второго перерыва я сидела на полу и думала: что такого в ее прямой спине, что все, глядя на то, как она незаметно отворачивается от Марата, ловят себя на том, что стремятся от­вернуться тоже?

Будет странная картина: Марат входит в зал, неся в руке свои ботинки, и застывает. Он видит ряд одинаковых черных спин: все сидят на сере­дине зала, между станком и зеркалами, сидят, прижавшись или даже запутавшись руками, и молчат. Эти спины — они только молчат ему. Хотя каждое человеческое тело может говорить.

Вдруг мимо него проскальзывает кто-то, на­пример пусть это будет Лена.

—   Привет, — забывшись, от неожиданности происходящего говорит Марат.

Кто-то дергается, видя, как повлияло на него увиденное — он даже начал здороваться, но со­седи удерживают его и не дают подняться с по­ла. Лена молча проходит на середину и, не гля­дя на Марата, садится с краю. Ее рука сплетает­ся с моей рукой, а моей спине чудится, что Марат отшатывается назад. Он видит, что мы срастаемся друг с другом, и никогда больше не повернемся к нему лицом.

* * *

Ах, Алиса, — я опомнилась слишком поздно.

«Ах, Алиса!» — гремит у меня в голове.

—     Мышь! — донеслось из зала.

Мы выходили из раздевалки и брели по ко­ридору мимо раскрытых дверей — я, Леныч и Алиса. У меня с завидной периодичностью сво­дило левую ногу на репетиции, и Марат предла­гал уколоть ее булавкой, но я отказывалась и на одной ноге упрыгивала в угол.

Одно из самых страшных ощущений — пони­мать, что не можешь контролировать собствен­ное тело. Неподвластное сокращение мышц под кожей, сигналы из мозга не доходят, застревают на полпути и нога неподвижна, хотя с такой же легкостью она может выпрямиться и устремить­ся вперед: кости пропорют кожу, выйдут нару­жу и все станут кричать и отворачиваться. Эти мышцы, эта дрожь — это что-то чужое, оказав­шееся во мне, нужно вытащить, нужно изба­виться. Тело подводит и в голове остается все меньше разума, начинаю понимать, что работа­ют только рефлексы: как у гусеницы; поднесешь палец — и она свернется колечком.

—     Мышь! — доносится из зала.

—     Мы тут подождем, — говорит Леныч.

Я сворачиваюсь колечком и вхожу в зал.

Марат сидит верхом на стуле, я спотыкаюсь

о порог, но беру себя в руки — мне не сто лет, я могу, я чувствую себя. Мне нечего бояться и ожидать от себя неожиданностей.

—    Ты чего? — спрашивает Марат. — Что слу­чилось? Что-то случилось?

Сперва мне кажется, что он говорит обо мне, но он на самом деле говорит о себе, а то, что ру­гает меня за плохое поведение, — это так, не важно, можно и не услышать. Он говорит о себе. Разве мог он не заметить, как странно все избе­гают его последнее время. Разве мог он не заме­тить, что сейчас все у нас подражают Алисе и молчат на репетициях, все тише становятся, скрывают от него что-то, сговариваются. Мы больше не оставались выпить с ним чаю и пого­ворить о чем-нибудь, мы больше не звали его с нами в театр или на какой-нибудь маленький концерт заезжего пианиста, мы не ужинали вместе, мы виделись только на репетициях. Мы знали, что Марат одинок. У него не было семьи, а те, кто бывал у него дома, делали огромные глаза и качал головой. Там была одна комната, заваленная дисками и книгами. Диван, из кото­рого сыпался песок при каждом прикосновении. В кухне жили тараканы, стоял вялый декабрист. На окнах не было занавесок, а по ночам трубы пели и клокотали. Марат бывал там редко.

—     Все в порядке, — отвечаю я ему.

—     Да? Точно? — спрашивает он.

В левой руке, которая безвольно лежит на спинке стула, у него зажата сигарета; пепел вздрагивает и падает на пол. Может, мне пока­залось, а может, у него на самом деле не было зрачков в тот момент.

—    Я думаю, — наконец произнес он, — все бу­дет хорошо.

Я чувствовала, как мои брови вопросительно изогнулись, но спохватилась, мое тело подчиня­ется только мне, и вновь вернула лицу непрони­цаемость.

—    До свиданья, — глухо буркнула я и убежа­ла вон из зала.

Алиса и Лена стояли у двери и молчали.

—     Что? — спросили они.

—     Я порчусь, — сказала я. — Он ругается.

Алиса улыбнулась своими длинными гу­бами.

* * *

Каждый вечер я бываю эхом городских пере­улков, ноги сплетаются друг с другом от холода, и я передвигаюсь короткими перебежками от угла к углу. Бег — это падение, и я спасаю себя, выкидывая вперед то одну, то другую ногу, от­рываюсь от земли и зависаю. Я бегу неслышно, локти прижаты к телу, до нашего дворца куль­туры путь совсем короток, и я специально кру­жу, пропитываюсь дождливым воздухом, бегу по улицам, обгоняя дома и фонари. Смысла в этом не вижу, но, перепрыгивая через громад­ные лужи, не замедляя хода, проглатываю со­вершенно иной воздух, чем если брести пешком.

Потом прихожу, здороваюсь со всеми, и мы поднимаемся по лестнице в зал.

—     Мышь, подойди, — позвал Марат.

Выхожу на середину, молча жду, что будет

дальше.

—    Ну, допустим, допустим, — бормочет он, обходя и разглядывая меня. Но глаза сегодня обычные, не безумные, не меня он видит, а дви­жение, перетекающее из одного в другое. То, что их выполняет мое тело, совсем неважно. — Представь, что ты... рыба.

Молчу некоторое время.

—     Мне нужна вода, — что здесь еще сказать.

—   Андрюх, — покладисто командует Марат, и Жаба выходит ко мне.

Мышь и Жаба. Рыба и ее река.

Я вздрагиваю, покачиваюсь и медленно от­крываю и закрываю рот, стекленея глазами. Из рук исчезают все кости, моя вода поддерживает меня и куда-то несет. Мои ноги срастаются и вы­бирают направление, а голова тяжела и ленива.

Марат сидит на полу, прислонившись спи­ной к зеркалу. По его кивку выходит Леныч, становится справа от нас и начинает клокотать горлом, бурчать, журчать, это звуки воды.

—   Слушай ее, — говорит мне Марат. — По­пробуй услышать.

Я отдаю свое тело воде и ее голосу. Глазами ничего не вижу. Сколько это длится, я не запо­минаю, но как потом приятно встать на землю, закрыть рот и что-то сказать. Я очень часто ста­новлюсь жертвой этих внезапных идей Марата, и раньше мне это очень льстило, точно так же, как и то, что он ругает меня. Это значит, что ему нужно, чтоб я росла, я слушала его и росла, мол­чание было хуже всего, но сейчас не его молча­ние было тяжелее. Алисино перевесило.

Он позвал Алису к себе в пару и взял ее за руку, велев нам тоже разбиться на пары и по­вторять вслед за ними. Заставил ее нырнуть под свою руку, а потом аккуратно установил ее ноги на свои и сказал, что пол очень горяч. Алиса по­няла и не наступала на него. Я, лежа на плече своего Жабы, обнимала его за шею и смотрела на ее лицо. Оно ничего не выражало, было спо­койно и было больше похоже на совершенно гладкую кожу — глаза, нос и рот затянулись бе­лой пленкой, их не было видно. Иногда она морщилась и тогда по этой белой пленке пробе­гала рябь.

Ах, Алиса, и ее тонкие руки, ее острые локти, ее индийские пальцы и острые мелкие зубы в горячем рту, укусившие мою шею, и откровенно открытые, когда она смеялась. Только сейчас она не смеялась. Она смотрела на Марата, и он вдруг почувствовал ее презрение, смутился и разогнал нас всех очень быстро, попрощавшись. Мне хотелось знать почему, но я постоянно сби­валась на мысли, начинающиеся вздохом — ах, Алиса.

* * *

—    Знаешь, — говорит Марат, прохаживаясь между нами и отстукивая ногами какой-то сти­хийный ритм, — ты к нему должна относиться... относиться... Как к мужу. Со всеми недостатка­ми. Вот представляешь, приходит он к тебе в один прекрасный день, — Алиса молча слушает, стоя на одной ноге, — и ходит там что-то, ходит, а потом вдруг кричит — сука! — оглушительно заорал Марат.

Мы вздрогнули, Алиса не шевельнулась, только дернула головой. Он усмехнулся и про­должал:

—   Вот лицо у тебя должно быть такое же, как сейчас, когда ты на него смотришь.

На самом деле, я думаю, Марат знал о мужь­ях и женах не больше нашего, этот тощий крик­ливый человек. Он взял Алисину голову обеи­ми руками и повернул ее к зеркалу, чтоб она могла увидеть и запомнить свое лицо. Потом отошел к магнитофону, скормил ему блестящий диск и кивнул нам: можно начинать.

После занятия мне нужно отнести магнито­фон и чемоданище с дисками в комнатку Марата, которая ему лично служит офисом, раздевалкой и даже иногда спальней. Там всегда душно, свет­ло, накурено и тесно: мы иногда там пьем чай. То есть раньше пили чай: остыв после занятий, пе­реодевшись, выключив в зале свет и проветрив его, закрывали раздевалку и приходили со свои­ми вещами сюда. Кидали их на пол, как-то расса­живались на креслах. Не все, конечно, остава­лись — большая часть уходила сразу; были — я, Лена, Жаба — чаще всех. Когда я впервые была допущена на такое чаепитие, я слова не могла по­чему-то сказать. А они все говорили без умолка, в каждом кресле (низком, желтом, продавлен­ном) шел свой диалог, потому что сидело на них, как правило, по три человека. Когда Марат спро­сил, есть ли у меня какие-нибудь свои идеи, я по­давилась чаем и пролила его — кипяток! — себе на колени; все смеялись, но он не отставал, и в конце я перестала бояться, и мы тихо говорили, склонившись друг к другу через стол о воздуш­ных шариках, о том, сколько всего ими можно выразить и как с ними можно танцевать.

—   Ну да, ну да, — бормотал Марат. — А ка­кую ты книгу сейчас читаешь?

—   Я... ну... «Гистология и общая цитология» Быкова, — смутившись, отрапортовала я.

Чья-то рука проскользнула под моим локтем и протянула мне кружок лимона, посыпанный чем-то белым. Поблагодарив, я взяла его и отку­сила, глядя, как Марат разочарованно отвер­нулся и роется под своим стулом, где были ка­кие-то черные сумки. Но — на лимоне вместо сахара оказалась соль (на лимоне — соль! До сих пор не укладывается в голове, но мы едим это каждую неделю, как только заводятся новые лимоны, и это вкусно). И в результате я прини­мала от него книжку с неразборчивым названи­ем, не умея собрать свое перекосившееся лицо. Книжка была — гессевская «Игра в бисер», и так я узнала, что книжки живут у Марата под стулом. А вообще же приглашение на такое чае­питие означало, что я стала — своей. Несмотря на то, что пили только чай и кофе, никакого ал­коголя, сердце тогда плясало чечетку, в животе прыгали горячие лягушки.

А теперь вот мы отчего-то больше не собира­емся. Раньше там всегда было полно народу, приходили какие-то люди со стороны, незна­комцы, но все радовались, здоровались, обмени­вались какими-то новостями, о спектаклях, о фотографиях, о планах — звали нас всех в под­вальный театр, на просмотр фильма с ужасно неприличным названием, о котором говорили — настоящее кино, не глянцевое. Наше кино, гово­рили. Без шуток. Посмотрите.

Да, да, отвечали мы, в итоге сходили Жаба с Маратом и на наши расспросы одинаково скри­вились, а молодой человек с сутулой спиной и холодными, влажными руками, больше у нас не появлялся. Когда он, пригласив нас в этот под­вальчик, уходил по лестнице, он все время огля­дывался, потом возвращался и прощался еще раз, снова уходил и снова возвращался, а потом Марат не досчитался зажигалки и какого-то модного диска, но — не факт, хотя диски все бы­ли у нас на учете и пропадали редко.

В общем, каждый вечер что-то происходило. Иногда, когда удавалось уволочь из кабинета вы­шестоящего начальства видеодвойку, мы смотре­ли разные концерты и программы — например, про школу Элвина Эйли, с людьми из которой работал Марат в летней школе; или про малень­кий немецкий балет, который устраивал свои спектакли в старых, разрушающихся домах; или про американскую труппу из восьми человек, ко­торая поставила чудное действо — «Конверт» на музыку Пуччини, права на который теперь стои­ли огромных денег; или про Айседору Дункан (ее фотография, напечатанная на тоненькой бумаге, висела у Марата на стене вместе с разными дип­ломами и сертификатами).

Сейчас я спрятала магнитофон и диски в шкаф, заперла его на ключ, впихнув туда облако белой марли, которое вываливалось каждый раз, когда открывали дверцы. Марат сидел в кресле, выставив свои колени (как будто защи­щался), и курил.

—    До свиданья, — чуть вопросительно сказа­ла я.

—   Мышь, — опять сказал он, — а вот как умер Ха... ну ладно. До свиданья, да.

—     Как умер кто? — спросила я.

—   Как умер? Кто? — откликнулся Марат, и стало понятно, что на него опять нашло что-то необъяснимое.

Со мной тоже иногда так случалось, а Жаба, например, постоянно был в таком странноватом состоянии.

—   Мышь, а Мышь... — сипло сказал Марат. — Пойдем гулять.

—    Куда? — спросила я и тут же вспомнила: — Я не могу.

—   Не могу, — сказал Марат. — Я — не могу. Пойдем.

—     Я... С Алисой мы идем.

—   Идем, — снова попросил Марат, не дви­гаясь.

—     Я не могу, — ответила я.

Ужасно выходило. Он сидел в этом кресле и смотрел на меня стеклянными глазами и не же­лал говорить сам, как будто просто ленился, и мог сделать сейчас, что угодно, — его нельзя бы­ло оставлять. А я стояла напротив, совершенно обычная, обе ноги — на земле, все в порядке, все спокойно, и чувствовала к нему теперь не без­граничное уважение, и восхищение, и понима­ние, и преклонение, как раньше. А только не­множко равнодушия, отвращения и неприяз­ни — я ведь помнила, как он накричал сегодня на Алису. Мне это почему-то было больно. А ви­деть его таким потерянным и жалким — не боль­но. Только противно.

—     Извините, — сказала я.

Но, прежде чем успела договорить, он вдруг вскочил, схватил меня за плечи жесткими паль­цами, повернул и вытолкал за дверь. В скважи­не повернулся ключ.

Очень ясно увиделось: начни я сейчас сту­чать, он откроет, втащит обратно и все расска­жет. Он, наверное, сейчас стоит за дверью и ждет. Стука ждет, испуганного, встревоженно­го, частого стука. Моего.

Я же — повернулась и пошла в раздевалку, к Алисе.

<к <к <к

—    Я... — смеялась Алиса. — Я... — захлебыва­лась Алиса. — Я...

Огромные рыжие волосы, глаза блестят, го­лос улыбается, и мы стремительно шагаем по блестящим, мягко светящимся расплавленны­ми огнями улицам; я иду и мне взволнованно­холодно от того, что я могу говорить об Алисе и себе — «мы».

—   Я думала — умру на репетиции, — говорит Алиса. — Он ведь — на меня одну так кричит, он ведь ни на кого так не кричит... только на меня.

—    На всех, — отвечала я, зная, что это неправ­да, — он даже раньше... в общем, раньше еще ху­же было, так что это не самое страшное.

—   Вот так — нельзя. В любой ситуации, даже если он просто объясняет, и не извинится даже, это ужасно... почему я всегда с ним в паре?

—   Это лучше всего, с ним быть лучше всего. Ты тогда все понимаешь, чего он хочет... С ним всегда лучше всего.

—    И вовсе не лучше. Я ненормальная, — вдруг бормочет она, забывая о Марате, — я же вот от всего сегодня ночью счастлива — от лу­ны, от облака, от света, от запаха — какой запах, да? — от того, что вот мы просто идем, от того, что мы не просто идем — но куда-то, от того, что это именно мы идем — я и ты... Я ненормальная и от этого тоже счастлива, и мне хотелось бы именно так умереть, именно в таком состоянии, когда я уже не могу следующего вдоха сделать от счастья...

—    Не надо умереть, — говорю я, иду рядом с нею и думаю: да, безумная, никто не говорит та­ких слов, никто, да, безумная, да. А скованность от того, что я, возможно, не сумею поддержать беседу, пропала, она невозможна, когда Алиса вот так смеется, глядя вверх, и ее зубы и глаза блестят посреди ночи, горят ее глаза; и мы, схва­тившись за руки, идем. С ней рядом — невоз­можно не быть такой же необъяснимо счастли­вой всем. Алиса.

 

рекомендуем технический центр