Ремарк у романтичной Пат приоткрывает только плечо в лунном свете, а у Хемингуэя поэтичная Мария всего только свежая, и гладкая, и молодая, и совсем новая, и чудесная своей обжигающей прохладой, — конкретных физических признаков почти нет.

Хотя мы вроде бы далеко ушли от древних греков, готовых прощать преступле­ния ради красоты тела, но в литературе, даже «реалистической», под маской «прав­ды жизни» мы по-прежнему хотим красоты, защищающей нас от слишком уж уни­зительной правды. И за эту красоту способны простить очень многое.

А поскольку в романе можно выражаться менее ответственно, дальнейшие раз­мышления я отдал героине уже упоминавшегося романа «Свидание с Квазимодо».

«Столы в библиотеке были обычные, аудиторные, но разложить на них уда­валось целые миры. И в этих мирах ужаса и отчаяния было сколько угодно и даже неугодно, но в них не было мерзости: слово было еще чище мрамора. Эти хитре­цы, писатели, и смерть умудрялись изобразить красивой. „Соловьи, умолкшие во время стрельбы, снова защелкали“. „Я видел, как изменялось лицо Пат. Я не мог ни­чего делать. Только сидеть вот так опустошенно и глядеть на нее. Потом наступило утро, и ее уже не было“. Юля до неприличия долго и громко сморкалась, уткнув­шись в развернутый платок, чтобы не разрыдаться на весь читальный зал. Но ес­ли бы она в реальности присутствовала при умирании, все слезы и горло мигом бы перехватил ужас. И не один только ужас — отвращение.

 

рекомендуем техцентр

 

В библиотеке была большая комната „Выставка новых поступлений", и под таб­личкой „Литературоведение" она однажды заметила яркий, будто иностранные кон­сервы, томище, на котором вспыхнуло обожаемое имя: MAYAKOVSKIY. Прижав к груди, она оттащила тяжеленный том в укромный уголок и не без усилия развали­ла на первой попавшейся странице. На великолепной глянцевой бумаге тускнела старая фотография: Маяковский лежал на спине, запрокинув любимое лицо с рази­нутым огромным ртом. Юля поспешно захлопнула книгу, как будто подглядела что- то запредельно непристойное. Вот она — красивая смерть. „Застрелился" — звучит красиво. Выстрел в сталинский режим — еще красивее. „Твой выстрел был подобен Этне“ — красота рвется совсем уж под небеса. А реальность, вот она — разинутый рот. Затем вскрытие — череп долбят таким же долотом, что и дырки в дереве. По­том вонь, гниль, черви. Или огонь, в котором трупы корчатся, лопаются.

Так вот они для чего нужны — могилы, надгробия, памятники, — это одежда мертвых, под которой мы прячем поглубже от глаз ужас и мерзость распада. Кра­сотой заслоняем правду. На следующий день в перерыве она подошла к молодо­му доценту, читавшему им философию, и напрямик спросила, что такое красота.

Философ носил красивую вороненую бороду, кое-где прошитую ранним серебром, а бороды считались признаком свободомыслия. Доцент с мудрым юморком при­щурился и в двух словах разъяснил ей, что есть красота: имеются две теории красоты — идеалистическая и материалистическая; идеалистическая считает, что существует некий абсолют и приближение к абсолюту ощущается красотой, но это все метафизика и поповщина (он прищурился еще более юмористически, давая по­нять, что передразнивает каких-то дураков). На самом же деле красота — это скры­тая польза: длинные ноги полезны, чтобы убегать или догонять зверя, большая грудь — вскармливать ребенка, пышные волосы — его же укрывать...

Выпученные глаза увеличивают обзор, оттопыренные уши обостряют слух, ко­роткая шея защищает от хищников, узкие плечи позволяют прятаться в норе, кри­вые ноги — ездить верхом, мысленно продолжала Юля, балансируя по гололеду на пути в желтый Гостиный двор, где по соседству с психфаком располагался фи­лософский факультет: как раз сейчас там начинался открытый семинар по эстетике. Красота оказалась скучнейшей в мире вещью: эстезис, мимезис, алетейя, метанойя, паранойя