Хотя я не железнодорожник, оснований говорить о по­ездах у меня более чем достаточно. Например, я спал в гармошках между двумя вагонами, в этих странных ви­сячих переходах-мостках со складчатыми стенами из резины или черного брезента, напоминающими растяжной мех ста­рых фотоаппаратов. Мы ездили ночью в битком набитых ваго­нах, без плацкарты, даже без сидячего места. Иногда приходи­лось спать в коридорах или тамбурах, а однажды нам не осталось ничего другого, как устроиться в висячем переходе.

* * *

Юность — явление ночное. День, в общем-то, мало что меняет, иногда, правда, к лучшему. Но потемки, протозойская тьма девятнадцать лет... Бездонная глубина, десять, пятнадцать ча сов мертвецкого сна. Забытье, забытье. Поэтому какая разни ца— спать в постели или на стальной пупырчатой пластин над рельсами, под грохот, провалившись в небытие при ста двадцати километрах в нас? Я спал так, я был сном поезда.

 

* * *

Скорее не страх, а растерянность. Подростком я еду из Парижа в Бретань и никак не доеду. Спрашиваю, в чем дело, и узнаю, что поезд идет в Бордо. Не туда, куда мне надо, а на юг. А билет, а деньги, а то, что меня ждут? Может быть, отсюда беспокойст­во о расписаниях, о нужной остановке, которое с тех пор охва­тывает меня, даже когда я сажусь в автобус. Тот темно-красный, тот бордовый знак отпечатался навсегда в моей памяти: это ра­на, угроза опасности, о которой я не могу не думать в минуту отъезда, паническая боязнь потеряться на бескрайних просто­рах этого мира. Дошло до того, что я и в самолете не раз спра­шивал, летит ли он в нужном мне направлении.

Поезда настоящие и ненастоящие: два воспоминания. Первое связано с ранним детством, с поездкой всей семьей в какой-то доисторический Диснейленд. Тогда они назывались “Детски­ми деревнями”, что-то в этом роде, и соседствовали с печаль­ными, почтенными учреждениями, такими как приюты для подкидышей, летние детские лагеря, тюрьмы для малолетних преступников. Мы выбираем аттракцион типа американских горок, но в домашнем, деревенском варианте, с вагончиками, мчащимися по лугам. По лугам-то по лугам, но с большой, ог­ромной скоростью, сорок-пятьдесят километров в час, без ма­лейшего намека на остановку. Наконец я понимаю: отказал тормоз. Отец весь изгибается в корчах, как Лаокоон, пытаясь замедлить спуск вагончика. Потом он полдня молчал.

Второе воспоминание неотделимо от первого. На этот раз отец — я, и путь не только короче, но и контролируется: начи­ная от пике и кончая остановкой. А в середине полета над про­пастью — вот где секрет — был установлен аппарат, фотогра­фирующий пассажиров. Я сохранил снимки: есть от чего расстроиться. На лицах детей выражение панического страха. Неужели они такие трусы?

 

У сына напряженное, застывшее лицо, черты узнаваемы, хотя искажены страшной судорогой. У дочки на лице причуд­ливая гримаса, которая сделала ее похожей на одно из фанта­стических животных, сидящих на карнизах готических собо­ров. Это не она, а что-то другое, чему название ужас, — гусиная кожа, волосы дыбом, результат самого настоящего химическо­го душа. И только у меня на лице тень улыбки, но и смятение, in при этом сознание отсутствия опасности. У моего отца на лице такой бы улыбки наверняка не было, сфотографируй его ка­кой-нибудь аттракционный авторадар.