«Такая страшная, сверкающая красота!» — кто бы из кинозвезд мог сыграть гоголевскую мертвую панночку? Софи Лорен, Элина Быстрицкая? Такой красоты про­сто нет в природе, реальная красота не пугает и не сверкает. И как ни красива Джи­на Лоллобриджида, она далеко не дотягивает до той Эсмеральды, чья красота заста­вила умственно отсталого горбуна бормотать не лишенные очарования стихи.

А если даже взять наших великих моралистов — Достоевского, Толстого, для ко­торых вроде бы важнее всего душа, то у Достоевского без роковых красавиц про­сто и сюжет было бы не запустить. Увидел бы Мышкин портрет дурнушки — и что? И если бы от любви к обычной женщине стал сходить с ума Рогожин, нам потребовались бы какие-то сложнейшие мотивировки. И если бы обычная жен­щина, пусть даже миловидная, бросила деньги в огонь, это было бы далеко не так красиво — вот героиня моего романа «Свидание с Квазимодо» и мучается отто­го, что красивые истории могут происходить только с красивыми женщинами. И пусть Толстой в своем эстетическом трактате прямо настаивал, что, стремясь к красоте, мы удаляемся от добра, что этическое и эстетическое — два конца одного коромысла: чем выше одно плечо, тем ниже другое, — и все-таки, не будь Анна Ка­ренина столь красивой, влюбился бы в нее Вронский с первого взгляда? А то, что Толстой любит и понимает жертвенную Долли, еще не означает, что он считает ее такой же красивой, как, скажем, казачка Марьяна.

рекомендуем техцентр

 

В общем, сколько ни декларируй приверженность к добру и милость к падшим, без красоты в искусстве не обойтись. Потому что в этом его главная миссия и заклю­чается — в экзистенциальной защите нашей психики, в ее защите от унизительного безобразия реальности.

Толстой прекрасно показал, сколь невозможно служить страждущим, если в них нет обаяния силы и радости: Кити Щербацкая, пытавшаяся ухаживать за больными, чтобы избавиться от зависти к чужому счастью, в конце концов начинает их нена­видеть. У того же Толстого где-то сказано: он был вполне счастлив, а потому вполне хорош в эту минуту. Я тоже думаю, что самый надежный, если не единственный путь к добру лежит через счастье, которое невозможно без красоты, без ощущения красоты мира и себя в нем. Работая с людьми, пытающимися добровольно уйти из жизни, я убедился, что несчастье переносится намного легче, когда оно ощущается красивым. А красивым оно начинает ощущаться лишь тогда, когда мы сочиним о нем — а значит, и о себе! — какую-то историю по законам художественной литературы.

Но как же все-таки милость к падшим, к реальным падшим? Литература пытает­ся вызвать сочувствие к ним, только изгнав из их облика все по-настоящему некра­сивое, оставив только трогательное, вроде лысинки на лбу у Акакия Акакиевича. А маленькие, близко сидящие глаза, широкие скулы, низкий лоб, приплюснутый нос у тех персонажей, которые должны вызывать нашу симпатию, нужно выиски­вать с лупой, да и то вряд ли найдешь. В зарисовках городского дна Толстой упо­минает несчастную безобразную проститутку, притом неприятно безобразную, но Катюшу Маслову он делает опять-таки красавицей с глазами цвета мокрой сморо­дины. И Хаджи-Мурата он делает очень привлекательным, что прекрасно выражено в иллюстрациях Лансере, хотя на самом деле, как я читал, он был маленький и ли­ком довольно противен.

Неприятной телесностью у Толстого наделены только неприятные герои. Вели­кий моралист твердит о жирных ляжках Наполеона, но о жирных ляжках Пьера Безухова у него нет ни слова. Можно ли представить, чтобы Пьер вытер льдом свое большое сытое тело, как это делает Николай в «Хаджи-Мурате»? Это не в укор Тол­стому — просто литература не терпит некрасивости. Даже какой-нибудь Ремарк, специально старающийся убить романтику войны всякими отвратительными ужа­сами, вроде вывороченных кишок, не позволяет этим кишкам коснуться тех героев, к которым хочет вызвать сочувствие. «Он упал лицом вперед и лежал в позе спяще­го.