ПРОСИЛА его о времени, когда мы были еще такие молодые, наивные, запальчивые, глупые, неготовые. Кое-что, кроме молодости, осталось — ответил.

Старый профессор прервался, он выглядел печальным, по­спешно вытер замершую на ресницах слезу, легонько стукнул себя по лбу, словно говоря “простите, какой же я дурак”, чуть ослабил бабочку поразительно насыщенного оранжевого цве­та и произнес по-французски с отчетливым немецким акцен­том: извините меня, пожалуйста, извините, стихотворение на­зывается “Старый профессор”, его написала великая польская поэтесса Вислава Шимборская, после чего указал на себя, должно быть, признавая, что герой стихотворения в чем-то похож на него, выпил еще одну рюмку кальвадоса — большему, чем стихотворение, виновнику его сентиментальности, — сдавленно всхлипнул, и тогда все вскочили и принялись его утешать: Вольфганг, не надо, продолжай, старый профессор высморкался в большой клетчатый платок. “Спросила его о фотографии, — продолжил он громовым голосом, — в рамке на письменном столе. Были, сплыли. Брат, кузен, жена брата, жена, дочка на коленях жены, кот на руках у дочки и цветущая черешня, а над черешней неопознанная летающая птичка —

  1. ответил”.

 

рекомендуем сервисный центр

 

Продолжение она не услышала или, может, не захотела ус­лышать, какой милый этот старый профессор из кантона Санкт-Галлен, кузены из Санкт-Галлена грубоваты, как однаж­ды вечером на кухне сказала про них двоюродная бабушка, странные создания, они славные, но живут в глуши среди гор и озер, ей же старый профессор из Санкт-Галлена казался оча­ровательным, он даже подготовил ксерокопии стихотворе­ния, которое хотел зачитать во время своего тоста, какая пре­дупредительность, и раздал их сидящим за накрытым столом в перерыве между десертом и сыром, по его словам, это было лучшей данью памяти дедушки, “моего покойного незабвенно­го брата Йозефа, вместо которого Господь должен был при­звать меня”. Однако он сидел там, живой и здоровый, с крас­ными прожилками на носу, от выпитого проступившими еще отчетливее, и бабушка слушала с блаженной улыбкой (а может, она спала) поэтический панегирик деверя в честь ее почивше­го супруга; годовщина его смерти вот уже на протяжении деся­ти лет была поводом для торжественных сборов всей семьи, надо почитать память умерших, но жизнь, тем не менее, про­должается, и ее надо почитать так же, как почивших, или даже более того, и пусть лопнут от зависти все злопыхатели, потому что семья — это семья, особенно семья с историей, как у нас, которая с начала девятнадцатого века владела почтовыми станциями на территории от Женевы до кантона Санкт-Гал­лен, от Боденского озера до Германии, от Германии до Поль­ши, в семейном альбоме до сих пор сохранились эстампы и фотографии, те древние почтовые станции переросли в тор­говую сеть, благодаря которой фамилия Зиглер известна те­перь в Швейцарии и во всей Европе, родоначальники ее дав­но ушли в мир иной, старейшие из наследников вскоре уйдут туда же, но род продолжается, поскольку жизнь продолжается, поэтому мы и собрались здесь с нашими детьми и внуками — отпраздновать продолжение жизни, торжественно заключил двоюродный дедушка из Санкт-Галлена.

Вот и они, наследники древней традиции. Театральный жест двоюродного дедушки из Санкт-Галлена, который с чувст­вом декламировал стихотворение, казалось, был обращен имен­но к ним: белокурому кудрявому малышу, уже щеголяющему в галстуке, и конопатой девчушке — они не знали, что та рука бы­ла обращена именно к ним, равнодушным к памяти неведомого

им дедушки Йозефа, сейчас их волновало Только, кому доста­нется кусок шоколадного торта, мальчик оказался удачливее се­стры, у него под носом уже стояла печать победителя, похожая на усы актера из театра ужасов “Гиньоль”; самая младшая из не­весток, белесая Грета, взяла кружевную салфетку, тоже происхо­дившую из Санкт-Галлена, как и двоюродный дедушка, заботли­во вытерла шоколад с лица ребенка и улыбнулась. Красивая улыбка на цветущем лице, в этих краях о нем сказали бы “кровь с молоком”, хотя, возможно, она слышала это выражение не в Женеве, а в Лугано. Кровь с молоком. Какая странная смесь, ко­гда она в первый раз услышала это выражение, ей стало не по се­бе, накатила тошнота, наверное, потому что ей сразу предста­вился кувшин с молоком, в который падают капли крови. И мысль ее сама собой обратилась к детству, впрочем, не ее собст­венному, к затерянному во времени селению у подножия гор, к стране, которую здесь, в городе, где они поминали деда Йозефа, для нее чужого и незнакомого, называли Магрибом, словно эта страна принадлежала какой-то воображаемой географии. Когда она была маленькой, то не знала, что страна ее предков называ­лась Магриб, они тоже об этом не знали, просто жили там и все, не знала об этом и бабушка, чей образ всплыл в памяти будто из засыпанного колодца, — как странно, что ей вспомнился не кто- то другой, а именно бабушка, о которой ей рассказывали и с ко­торой она никогда не встречалась, как она могла настолько от- четливо помнить лицо, никогда ранее не виденное? Потом мысль ее обратилась к матери: это была сильная женщина, но вместе с тем очень хрупкая, удивительно красивая, с гордым профилем и большими глазами; вспомнились ее манера гово­рить и акцент, в котором звучало далекое, далекое прошлое, — тот говор зародился в самом сердце пустыни, где не смели появ­ляться ни арабские разбойники, торговавшие людьми, ни като­лические священники, торговавшие душами, лучше оставить берберов в покое, этим народом не поторгуешь. Тогда же она подумала, откуда взялось в ней это глубокое ощущение самой се­бя, возникшее при взгляде на совершенное, уверенное движе­ние, каким Грета вытерла шоколад с щеки своего ребенка. Из ниоткуда, ощущение возникло из ниоткуда, как и ее ложное вос­поминание, которое, по сути, было лишь воспоминанием о чьем-то рассказе, и это было еще не ощущение, но эмоция, на са­мом деле даже не эмоция, а образы, которые породило ее дет­ское воображение, когда она слушала чужие воспоминания, впо­следствии она забыла о том далеком воображаемом месте, и это поразило ее. Почему те песчаные земли, о которых ей в детстве говорила мать, оказались занесены песками ее памяти? Боль­шие бульвары — вот привычная ей география, широкие авеню,

 

проспекты Парижа, где у ее отца был стильный офис с обоями в цветочек и кожаными креслами, у ее отца, знаменитого адво­ката крупной парижской адвокатской конторы. Этажом выше находилась квартира, в которой она выросла, квартира с огром- i J ными окнами и лепниной в доме, спроектированном Османом, они всегда так говорили: дом Османа, а Осман — это Осман, и все тут, но какое отношение Осман имеет к ней самой?

Она спрашивала себя об этом, когда Грета вытирала шоко­лад с щеки своего ребенка, и хотела бы спросить о том же всех сотрапезников на этом домашнем торжестве, спросить у чле­нов такой гостеприимной и щедрой семьи, чествующей пред­приимчивого деда, который сумел превратить старые почто­вые станции в доходное коммерческое предприятие, оно теперь принадлежало и ей, потому что принадлежало Мише­лю. Но к чему упоминать сейчас месье Османа? Все бы посмот­рели на нее как на сумасшедшую. Дорогая моя, сказала бы Гре­та (скорее всего, это сказала бы именно Грета), при чем тут Осман, главный французский урбанист девятнадцатого века, он перестроил Париж, ты выросла в одном из спроектирован­ных им домов, почему ты вспомнила об Османе? Грета стыди­лась того, что живет в Женеве, которая казалась ей провинци­альной по сравнению с Парижем, и поэтому могла воспринять ее реплику как провокацию. Действительно, не лучшая тема для разговора за семейным обедом в солидном доме с огромны­ми окнами, выходящими на озеро, за столом, ломящимся от всевозможных яств, заговори она о пустыне, ее спросили бы, при чем тут пустыня, на что она бы ответила — для контраста: у вас прямо под носом великолепное озеро, до краев полное во­ды, из центра которого даже бьет струя на сто метров вверх, а моя бабушка жила посреди песков, в детстве ее каждое утро по­сылали с кувшином к колодцу в Аль-Кариб, вдруг даже вспомни­лось название, ей затемно надо было пройти три километра ту­да и три обратно, уже под палящим солнцем, неся на голове кувшин, вам неведомо, что такое вода, ибо у вас ее много.

Стоило заводить такой разговор? В чем они виноваты? Ес­ли и говорить, то, скорее, о вспомнившемся выражении “кровь с молоком”, на ее взгляд, совершенно кошмарном, так как в детстве бабушка иногда брала ее с собой в хлев, и она за­вороженно смотрела на белую жидкость, которую бабушка сцеживала у коз из сосцов в цинковый тазик, а потом с благо­говением — будто дар Божий — относила его в дом, если бы в ослепительно-белую жидкость упали капли крови, ей это пока­залось бы сущим кошмаром, она убежала бы в ужасе, но она не могла заговорить об этом, ведь то было не воспоминание, а фантазия, ложное воспоминание, она никогда не была в том

хлеву, и, оттолкнувшись от ложного воспоминания, я очути­лась здесь, подумала она, в кругу радушной семьи, которая при­няла меня с распростертыми объятиями, простите меня, мои слова лишены логики, это все потому, что я смотрела на свои руки, чуть более смуглые, чем у остальных, и выражение “кровь с молоком” показалось мне донельзя странным, может, мне просто надо подышать свежим воздухом, в Женеве летом даже жарче, чем в Париже, и более влажно, мне очень понра­вилось сегодняшнее торжество, я всех вас люблю, но, по-мо­ему, мне действительно надо подышать воздухом, давным-дав­но, когда мы еще только начали встречаться, Мишель отвез меня на пастбище в горах, мы добрались туда на автобусе, ко­торый доезжает до самой дальней деревушки, если не ошиба­юсь, это не так далеко, и если я поеду на такси, то через полча­са буду там, в конце концов до пастбища не более километра, Мишель, наверно, прилег отдохнуть после обеда, передайте ему, чтобы он не волновался, я вернусь к ужину.

Стояла небывалая жара. Она поразилась, как на высоте тыся­чи метров может быть еще жарче, чем в городе. Наверно, в го­роде спасало благотворное соседство с озером, большой водо­ем охлаждает воздух вокруг себя. А может, температура здесь не отличалась от женевской, и только она ощущала внутрен­ний жар, когда температура тела по известной лишь ему при­чине становится гораздо выше, чем температура окружаю­щей среды. Солнце обжигало плоскогорье, вокруг — ни одного дерева, лишь бесконечные поля, точнее, щетинистый луг, давным-давно, когда Мишель впервые привез ее сюда, бы­ла весна, и плоскогорье зеленело после зимних дождей, они только познакомились, она никогда не бывала в Швейцарии,* * *

они  оба были совсем юные, Мишель заканчивал учебу на ме­дицинском факультете, значит, это было лет пятнадцать на­зад: в тот июнь он получил диплом, и тогда же они отмечали его двадцатипятилетие. На миг она задумалась о времени и о том, что значит “никогда”, но лишь на миг — желтоватая рав­нина вновь завладела ее взглядом и мыслями, идти по сухим стеблям было неудобно, траву, вероятно, в июне скосили кре­стьяне, запасаясь на зиму, она подумала о зелени, которая жел­теет, после чего мысль ее обратилась к календарю, месяцам, годам, датам, почти сорок лет, произнесла она вслух, то есть тридцать восемь, но тридцать восемь — это почти сорок, а у меня до сих пор нет детей. Она заметила, что говорит громко, словно на выжженной желтоватой равнине перед ней распо­ложилась невидимая аудитория, и так же громко продолжила:

почему я раньше об этом не задумывалась? как может женщи­на, будучи пятнадцать лет замужем, не родить ребенка и ни ра­зу не спросить себя почему? Она села на землю, на колючую солому. Если бы это было их общее с Мишелем решение, то вопросов бы не возникло, но их желание ни при чем, просто все так сложилось, ребенок у них не получился, точка, и она никогда не спрашивала себя почему, ей это казалось нормаль­ным, как ей казалось нормальным вырасти в роскошном доме на Больших бульварах, будто дорого обставленная квартира в Париже — самая естественная в мире вещь, но это не так, не бывает самых естественных в мире вещей, вещи будут таки­ми, какими ты захочешь, если ты о них думаешь, то можешь ими управлять, если нет — они будут жить по-своему. Хорошо, согласилась она, но что тогда всем движет? Что-то извне дви­жет глубоким дыханием, которое она чувствует в окружаю­щем ее мире? травой, которая становится стерней и зеленеет лишь со сменой времени года, удушливым днем в конце авгу­ста, клонящимся к закату, старой бабушкой в женевском доме, к которой она вдруг ощутила прилив сильной любви, или же двоюродным дедушкой из Санкт-Галлена, выпившим лишнего и читающим стихи, вспомнила, как он ослабил бабочку, крас­ные прожилки на его носу, на глаза навернулись слезы, и она почему-то представила себе ребенка, который возвращается с сельской ярмарки, держа маму за руку, воскресный вечер, ярмарка уже закончилась, к запястью ребенка привязан воз­душный шарик, он гордо, словно трофей, несет его, и тут — хлоп! — шарик лопнул, что-то его прокололо, может, шип из живой изгороди? Она вдруг почувствовала себя тем ребен­ком, у которого в руках оказался сдувшийся шарик, кто-то ук­рал его шарик, но нет, шарик вот он, украли только наполняв­ший его воздух. Значит, так все и произошло: время было воздухом, и она позволила ему выйти через крошечную ды­рочку, которую до того не замечала? Но где это отверстие? она никак не могла разглядеть его. Она вернулась мыслями к Мишелю, к первым годам их отношений, когда он все время пропадал в лаборатории, возвращался ближе к ночи смер­тельно уставший, ей нравилось ждать его до полуночи, ужи­нать сваренными в последний момент спагетти. Мишель раз­рабатывал лекарство от тяжелой детской болезни, что может быть достойнее, но зачем спасать неких абстрактных детей, если среди них нет твоих собственных? Она прекрасно пом­нила те вечера, негромко звучавшие ноктюрны Шопена, ино­гда Мишель ставил пластинку с берберийской музыкой, счи­тая, что ритм берберских бубнов умеряет его усталость и беспокойство, она же терпеть не могла эти бубны, а потом они ложились в постель в их маленькой квартире с окнами на пустую парижскую площадь и истово любили друг друга, но ребенок от той любви так и не появился.

Почему же она только сейчас задумалась о причине, в чу­жом для нее месте, на пустынной равнине, объятой августов­ским жаром? Может, дело в Грете, которая на два года младше ее и произвела на свет двух замечательных детей? Она мыслен­но произнесла именно это слово — произвела, и тотчас пожа­лела, оно показалось ей неприличным, но вместе с тем она ощутила его глубокую правдивость — правду плоти, ибо тело производит, живая плоть воспроизводит сама себя, она пере­дает себя с помощью циркулирующих в ней живительных жид­костей, когда есть вода, амниотическая жидкость, она питает находящегося внутри плаценты крохотного свидетеля переда­чи плоти. Вода. Все, должно быть, зависит от воды, и она не могла не спросить себя, вдруг и ее телу не хватает воды, вдруг ей не удалось избежать участи своих предков, которые веками боролись с пустыней, противостояли вездесущему песку, но в итоге вынуждены были сдаться и покинуть обжитое место, и там, где раньше жили ее предки, она точно знала, колодцы те­перь стояли засыпанными, остались одни дюны. Ее охватила паника, потерянный взгляд скользнул по желтой равнине, ухо­дящей за горизонт, где уже заходило слишком красное солнце. И тогда она увидела лошадей.

* *

Это был табун лошадей из десяти или больше, почти все се­рой масти, только несколько пегих. Чуть впереди — черный племенной жеребец с гордо вытянутой, как у вожака, шеей, он заржал и принялся рыть копытом землю. Лошади были до­вольно близко, в двухстах-трехстах метрах, но она заметила их только сейчас; она посмотрела на них, и ей почудилось, что они тоже смотрят на нее, жеребец заржал громче, и лоша­ди пустились вскачь, будто бы обмен взглядами послужил ус­ловным знаком, их силуэты колебались в раскаленном вечер­нем воздухе, жеребец тряхнул гривой, заржал еще громче и перешел на галоп, увлекая за собой весь табун. Не в силах сдвинуться с места, она следила за их приближением, заме­тив, что от величины равнины перспектива чуть исказилась, и лошади были дальше, чем она думала, или же они слишком медленно скакали, как это бывает в кино, когда движения в пространстве выглядят замедленными, тягучими, словно тела наделены скрытой грацией, которую делает явной некое кол­довство. Лошади приближались в плавном ритме, присущем снам, они будто бы плыли в воздухе, но копыта их касались



земли: следом поднималась плотная пыльная завеса, застилав­шая часть горизонта. Они скакали, то выстраиваясь в линию, то раскрываясь веером, то разрывая рисунок, словно каждая лошадь двигалась к своей дели, и опять смыкались в ряд, голова и шея каждой двигались в одном темпе, с одинаковой ритмичностъю, когда они снова раскрывались веером, будто морская волна, состоящая из тел. Мелькнула мысль о побеге, но / она поняла, что не сделает этого. Она повернулась к живот- I ным и замерла, скрестив на груди руки, будто защищая ее.

/ Черный жеребец резко остановился, взметнув копытами / пыль, и весь табун замер, как по мановению палочки неведо- / мого дирижера, который приостановил этот таинственный / беззвучный балет; она была уверена, что последует продолжение. Смотрела на лошадей и ждала, они остановились метрах I в десяти, не дальше, она видела большие влажные глаза, раз­дувающиеся от скачки ноздри, лоснящиеся от пота крупы. Черный конь приподнял правую ногу, как делают цирковые лошади в начале представления, постоял так мгновение и пус­тился вскачь вокруг нее, отпечатки его копыт на земле скла­дывались в идеально ровный круг, остальные лошади, будто получив условный сигнал, разом ожили и поскакали следом сначала рысью, потом галопом, набирая и набирая скорость, пристраиваясь к ритму, заданному жеребцом, казалось, во- I круг нее вертится обезумевшая карусель, у которой отказали / тормоза. Она смотрела на мчавшихся по кругу лошадей, они / проносились перед ней все быстрее, так что между ними уже не оставалось зазора, это была стена из лошадей, ставших од­ним целым, непрерывным силуэтом лошади, голова которой начиналась от хвоста, а хвост — от головы, копыта поднимали облако пыли, которое окутывало табун, и стучали по сухой земле — точь-в-точь барабаны из тех краев, что не сохрани­лись в ее памяти, но она совершенно отчетливо услышала их и на мгновение увидела руки, стучавшие по натянутой на барабаны коже, звучавшая в ушах музыка поднималась от земли,

 казалось, что земля вздрагивает, она это чувствовала, прежде чем дойти до ушей, музыка поднималась от стоп по ногам к туловищу, а оттуда — к сердцу и мозгу Лошади скакали по кругу все быстрее и быстрее, как ее мысли, тоже движущиеся по / кругу, точнее, мысль, которая мыслит саму себя, она осознала, / что думает лишь о том, что думает, больше ни о чем, и в тот I миг вожак так же неожиданно, как прежде нарисовал на зем­ле круг, разорвал его резким, противоречащим законам при­роды скачком, и помчался дальше, прочерчивая на земле ка­сательную к кругу и увлекая за собой весь табун, - уже через несколько секунд лошади неслись вдаль галопом.


Она стояла не двигаясь, смотрела на гладкие стебельки, торчавшие из пыли и озаренные лучами заходящего солнца, подумала, что надо продолжать думать, чтобы ни о чем не ду­мать, села и зарылась пальцами в жесткую солому, пытаясь добраться до земли, солнце заходило, и в оранжевом свете появлялись вкрапления индиго, на этой высоте горизонт ка­зался закольцованным, словно круг, вытоптанный лошадьми, раздался до бесконечности и обернулся горизонтом.