1. Больной ребенок. 1885—86. Волосы склоненной над ребенком матери, нежность в жалеющем, сочувственном взгляде ребенка, рыжина волос девочки, слабая, как бы выцветшая, рука, резкая зелень пледа, наслоения краски на холсте, древесная сморщенность холста, красноватая тумбочка, на которой стоит бутылочка с микстурой, стакан с водой, крао ные отсветы воды, склоненная го­лова матери, белое возле ребенка, зеленое, темное, фиолетовое возле матери, пунктуация картины, иероглифы цвета.

Можно, как подсолнух к солнцу, мысленно тянуться — вниз, к твердой почве под со­бой, к нахождению своего незыб­лемого места. Тогда принад­лежностью становится прича­стность видимому постоянству объектов. Полагая, что смысл жизни заключен в обретении окончательных форм, мы хоте­ли бы никогда не меняться (ес­ли бы, например, можно было стать вечной табуреткой, вкру­ченной в пол), решить вопрос собственного формообразова­ния, конечно, при условии, что для этого не придется покидать сей подлунный. Мунк мыслит по-другому. Для него форма — явление условное, отдаленное, неинтересное, — любая форма появляется из распада и пред­варяет собой распад. Художник так и работает, с голоса бездн, открывающихся в телах и пред­метах. Мунк помнит— памя­тью, въевшейся в сердце: в при­роде тела разлагаются, чтобы потом обрести форму, отсюда — разложение на потеки, круго­вые прикосновения кисти к холсту, отсутствие статично­сти, страстное, неумолкаемое говорение цвета. Изображе­ние — его стремнины и водово­роты — движется безостановоч­но, не может остановиться. Это потекший медный купорос, из которого когда-нибудь появятся синие кристаллы. Зритель видит сгустки и разреженность цветов, текучие намеки на воз­можное рождение формы.

Поцелуй. 1897. Ее осторож­ный обхват, его аккуратно поло­женные руки, цвет, как на ста­ром комоде, краски чуть надтрес­нуты, местами - лаковое покры­тие, темное с его стороны, свет­лое - с ее; красное возле воротни­ка и на обшлагах рукава ее пла­тья, свет проникает в щель за шторой и распадается, расщепля­ется на белое и оранжевое; корич­невое помогает им, прижимает их друг к другу. Кружение линий, следящих и следующих за очерка­ми их тел.

Мунк наблюдает, как рабо­тает мясник, как наклоняется над красивым быком, раскорм­ленным на убой. Мясник при­обнимает его, обхватив жир­ную шею, и говорит ему милень­кий мой. Отвязывает быка и от­водит в специальную комнату, где забивают скот. Бык— не свинья, не помещается в комна­те, голова выглядывает через проем. Мясник берет веревку, продевает ее сквозь железное кольцо на полу, обвязывает один из рогов и тянет на себя. Бык прижимает голову к полу, два больших темных глаза огля­дывают комнату. Тогда мясник берет молоток с длинной руко­ятью и наносит удар. Огром­ные бычьи глаза смотрят на ху­дожника, с головы течет кровь. Мясник берет железный лом и вбивает его в пробоину головы. Бык валится на пол. Мясник бе­рет нож, привстает и вонзает его в бычье сердце, наружу бьет густая струя. Мясник распары­вает живот, вынимает сердце и почки, отрубает голову, сдира­ет кожу, тщательно промывает тушу и вешает на дощатую раму. Будто полотно Рембрандта, запи­сывает Мунк в дневнике. Туша поблескивает белым и жел­то-белым жиром на фоне мощ­ной красной и фиолетово-си­ней плоти, с которой льется во­да с кровью. Не правда ли, пре­красная работа, говорит мясник и указывает на вымытые, оттер тые внутренности. Позвонки спинного хребта, как древес­ный ствол. Части тела лежат как чудесные творения в красном и белом.

Глаза в глаза. 1899—1900. Дерево делит картину надвое. Взгляд, сквозящий вдаль, вместе, но врозь. В середине— дерево. Со стороны девушки дом, он - дале­ко, выкрашенный в красный, как многие деревянные дома в норвеж­ской провинции, окна светятся серым, нарамник светлей того, что внутри. Цветы на ее платье, волосы взвиваются, тянутся к не­му, достигают его, липнут, как щупальца, цвет ее волос и цвет де­рева, на ее стороне плотнее лист­ва, на его стороне несколько цве­точков. Дерево на самом деле те­ло, единственное телесное на по­лотне, точеная, почти шахмат­ная телесность; красное на ее ще­ках, цвет непокоя, цвет ее слез, быть может, еще не пролитых; она своей тенью как бы выедает ствол, с его стороны на стволе пятна, это дупло, нет, не дупло, след от срезанной ветки, его лицо - желтизна, болезнь, бледность - цвет влюбленности, как стон, взгляд больной. Сюртук сливается с фоном картины (выполнен в од­ной тональности), голова на блю­де воротника, или окаменелость, неслучайны ведь змейки волос, тя­нущиеся к нему, на фоне темной неровности холмов,

Земля исходит потом, ис­точает грязь, слизь, превраща­ется в людей, зверей, деревья. Люди — это деревья, которые вырвали свои корни из земли. Дерево чувствует, как вырас­тает новая ветвь. Это — пред­чувствие своей судьбы. Два че­ловека, как две планеты, кото­рые встречаются в космосе. Мунк, как рожденное землей дерево; снег лежит поверх его корней, холодный ветер вычи­тывает его родословную. Жизнь беснуется в теле художника, как болезнь, с рождения. Страх и болезнь, он чувствует их, вот они проплывают мимо, как ко­рабль без штурвала. Парусина, как ноздри у игроков в рулет­ку. Художник почти цитирует Гамлета; невыносима мысль, что тело мое завоняет, что этот па­лец задеревенеет, станет синим» Пульсирующее движение кисти, как бесконечное гово­рение, как защита от людей. Мунк проговаривается в своих дневниках; Говорение - врачева­ние больных мыслей (страх, тос­ка, беспокойство - все это срос­лось со мной, проросло во мне: хищ­ная птица сидит в моем мозгу, когти вонзаются в мое сердце, клюв пропарывает грудь, удары крыльев затемняют рассудок). Человек Мунка — очерк, тень, ряд ступеней, по которым фо­нарный свет спускается вниз, чтобы пластаться на паркете.

Разговор о бесстрашии ху­дожника: избавление от стра­ха показать себя таким, каким ты являешься на самом деле; говоря иначе, мы часто выби­раем подделку самих себя, вме­сто того чтобы найти свою осанку и не бояться ее. Но это и путь в одиночество. Люди - это сгустки пламени, они вору­ют тепло друг у друга, пмтаю г ся потушить соседнее пламя. Трудно жить, защищая собственное пламя. Иди вот так; худож­ник — это лунатик, который проходит по краю крыши уве­ренно и спокойно. Если его окликнут, он проснется и ра­зобьется насмерть,

Мунк шел по улице, услы­шал оркестр, игравший марш, и увидел, как меняется цвето­вой состав воздуха, раскаты марша лились по бело-желтым фасадам, залитым солнцем. Или вот так: Мунк шел с прия­телями по холмистой тропе возле Кристиании. Солнце за­ходило, время, когда жизнь ра­зорвала оболочку его души. Солн­це опускалось за пламенею­щий горизонт, впалости неба разрублены мечом, обрызган­ным кровью, склоны уходили вниз, сгущались холодно-си­ним, и холодно-голубые фьор­ды с желто-красным размы­вом; кровь просачивалась, ли­лась на поручни, он почувство­вал вопль и услышал, это кри­чал цвет; линии и цвета вибри­ровали, вздрагивали.

На окраине леса желтая лу­на И широкий золотой столб, лежащий на фиолетовой воде. Все, что я могу, - рисовать жен­щину, встреченную в венерологиче­ской лечебнице, с больным желто­ватым ребенком на руках, рисо­вать болящий и вопрошающий взгляд ребенка И тут же; истина - в пропорциях и в правильной игре света. В другом пассаже он раз­говаривает с фру Л. о свобод­ной любви. Почему два взрос­лых человека не могут любить друг друга? Мунк размышляет, стоит ли ему поцеловать ее, Он входит в боковую комнату и садится на матрас. Была и другая (и другие): волосы, как спелая рожь. Они стояли на краю леса. Прощай, сказала она, приподнялась на цыпоч­ки, так что ее рот оказался на­против его рта. Он почувство­вал щекочущую мякоть.

Бессонная ночь (1920). Не­устойчивость, правая нога тонь­ше левой. Он поправляет то ли пиджак, толи жилет под пиджа­ком, густые мазки красного цве­та, черная печь, вернее, труба бур­жуйки; рубахи висят возле стола ши не рубахи, не так уж важно, что где висит и что где располо­жено, в глубине картины другая, смежная, комната, замкнутая ок­ном, в окне фиолетовая тьма и зе­леное что-то светится, вроде све­чи; волосы всклочены, пол в широ­ких мазках; одна из ног, та, что же, отбрасывает тень; руки - белые бесплотные пятна, наклон головы, пронзительность накло­на, он как будто пытается удер­жаться за одежду, эфемерное на­ше имущество.