Постель была сильно смята, скомкана. Привычными дви­жениями я заправил ее, подоткнув простыню, как меня учили в армии.

Приятно выполнять простые, доведенные до автоматизма действия. Раз, два, три — готово! Переходим к следующему.

(Запачканную наволочку я мог бы выбросить в стирку. Ни­кому бы и в голову не пришло искать ее там — в смерти вось­мидесятичетырехлетней монахини не было ничего “подозри­тельного”. Но все же, из осторожности, я тщательно сложил ее и сунул в рюкзак, чтобы избавиться от нее после работы.)

 

Я приподнял безжизненную голову сестры Мэри Альфонсус, чтобы обмотать вокруг нее полоску дешевой тюлевой за­навески и спрятать налитое кровью, искаженное лицо. Хри­стова невеста! Вот твоя фата.

Зачем было тратить на это время? Зачем вызывать подоз­рения, когда можно избежать подозрений?

Я думал об этом, часто думал. Но я не знаю зачем.

Улыбка появляется у меня на лице в такие моменты — странная медленная улыбка. Может, я счастлив и поэтому улыбаюсь? Или это непроизвольная улыбка— что-то вроде гримасы?

Я не смог бы объяснить, что это было. Даже отцу. В тот мо­мент казалось, что так будет правильно. Это навсегда оста­нется моей тайной.           

 

Дороти Милграм не оставила завещания, как выяснится поз­же. Так что скромное имущество покойной перешло в собст- венность штата Висконсин.

Сколько денег скопила Дороти Милграм за все эти годы в должности управляющей приютом в Крейгмилнаре? Вряд ли много. Ходили слухи, что денег едва хватило на приличное надгробие на кладбище Святого Симона в Крейгмилнаре, где сестра Мэри Альфонсус приобрела участок много лет назад.

Мне было поручено вынести вещи, прибрать и подгото­вить палату для следующего пациента.

В комоде, в палате сестры Мэри Альфонсус, среди ее стару­шечьего белья, чулок, шерстяных носок, была пачка писем. Я присвоил их, потому что помешать мне было некому. Я был удивлен такому количеству писем, написанных от руки и дати­рованных пятидесятыми годами. Кто так часто писал мате­ри-настоятельнице приюта в Крейгмилнаре? И зачем мать-на- стоятельница их хранила? Обратный адрес был Цинциннати, штат Огайо. Бумага была бледно-розового цвета. Приветст­вие — Дорогая Дотти. Подпись — выцветшими бордовыми чер­нилами — что-то вроде Ирэн. Я попытался прочесть несколько строк, но не смог расшифровать замысловатый почерк. Другая монахиня? Близкая подруга? Еще была пачка фотокарточек, пожелтевших, с загнутыми краями. На них сестра Мэри Аль­фонсус была молодой женщиной, лет тридцати-тридцати пя­ти, с колючими сияющими глазами, бульдожьим лицом и ши­рокой блестящей улыбкой. Казалось, она красуется перед камерой в своих темных монашеских платьях, как молодой священник, гордящийся своим облачением. Платок, ослепи­тельно белый, плотно облегает лицо. Словно сжимая его, жест­ко и вместе с тем чувственно, как в тисках.

На нескольких фотографиях сестра Мэри Альфонсус сто­ит бок о бок с другой монахиней, приземистой широкопле­чей женщиной среднего возраста с лунообразным лицом и очень бледной кожей. Обе женщины лучезарно улыбаются в камеру. Та, что постарше, откинула свой монашеский капю­шон, обнажив голову с коротко стриженными, седыми воло­сами. Она чуть выше ростом, чем сестра Мэри Альфонсус, на дюйм или около того.

На заднем плане пейзаж с озером — гребная лодка на бере­гу, удочки.

На последней фотографии женщины снова стоят бок о бок, обе с непокрытыми головами, обнимают друг друга за та­лию. Толстые руки, толстые талии — крепко сбитые фигуры. Потом я увидел испытав при этом шок, — что обе женщины стоят босиком на траве, на краю галечного пляжа.

 

Я подумал: они использовали автоспуск, когда фотографирова­лись; тогда это было в новинку.

Фотографии и письма, написанные выцветшими бордо­выми чернилами, я сжег, как и наволочку пропитанную слюной покойницы. Если бы это было в моих силах, я бы сжег все, что осталось от сестры Мэри Альфонсус на этой земле, но правда состоит в том, что отпечаток ее уродливой души останется здесь, размноженный в памяти многих сотен людей. Никогда в жизни я ничего не скажу ни отцу, ни дяде Дэнису, но я помню тот долгий, пристальный взгляд, которым мы обменялись, когда встретились в следующий раз, и разговор коснулся смерти монахини. В этом взгляде было понимание, но был и немой вопрос о том, что навсегда останется тайной, никогда не будет раскрыто. Отец сохранил газеты, чтобы показать мне заголовки на первой странице, хотя я и так знал, что в них. Хриплым голосом отец сказал: Туда тебе и дорога, старая кочерга.

Он имел в виду старая карга, но я не стал его поправлять.

Теперь, месяцы спустя, весьма маловероятно, что будет официальное расследование обстоятельств смерти сестры Мэри Альфонсус или Дороти Милграм, как ее звали в миру. Судмедэксперт округа Ойбуа так и не появился у нас. Доктор Го дай уехал из О-Клэр и вернулся в Миннеаполис, как нам сообщили. (Многие, включая меня, огорчились, услышав, что доктор Годаи так скоро покинул нас, хотя не было ничего удивительного в том, что молодой энергичный врач предпочел жить и работать в Миннеаполисе, а не в О-Клэр.) И все-та-ки я подготовил свои показания для судмедэксперта. Записы­вать их я не стал, поскольку такой документ мог бы вызвать подозрения, но начало я помню наизусть: “Утренняя смена начинается в 6.30, к этому времени я и приехал в дом преста­релых в О-Клэр, где работаю санитаром уже два года. Про­шло, наверное, около получаса, когда тело престарелой мона­хини было обнаружено в ее постели”.