Теперь Дрон понял, что она хотела сказать. Не «Терпи» и не «Прости», а «Крестись»! Дрон поднял руку и неожиданно для себя перекрестился. И еще раз, и еще!
Дрон выхватил ключ, но обезьяна рванула вбок, оскалившись и показав желтые кривые зубы, и понеслась к выходу, к железным дверям-воротам. На ней все еще был клоунский костюм и пилотка поперек головы. Только теперь из-под пилотки торчали острые уши.
Дрон бросился за обезьяной, запнулся и увидел, как та, оглядываясь и скалясь, принялась взбираться на стену, цепляясь за выступы, щели в штукатурке и кованые накладные тяги на железных дверях.
На западной стене храма, над дверью и даже по бокам ее — фреска, показывающая Страшный суд. С Саваофом вверху, Христом на троне, с Богородицей и Иоанном Предтечей, молящими о людях, Святым Иерусалимом с праведниками, со змием, поднимающимся из преисподней, и мелкими, черными чертями, летящими в огнь вечный.
Обезьяна мигом махнула вверх по воротам и, злобно озираясь, поползла по фреске, поднимаясь все выше. Дрон размахнулся и что было силы швырнул тяжеленный ключ в мерзкую зверюгу. Швырнул — и попал. Та отвратительно взвизгнула, матернулась явственно и схватилась за правую ногу.
«Попал, гад!», — послышалось Дрону сверху, обезьяна рыпнулась, держась за ушибленную ногу, и вдруг, схватившись за что-то неловко, стала скользить вниз. Она еще пыталась уцепиться за какие-то выступы и трещинки, но, странно уменьшаясь в размерах, летела в сторону Преисподней, куда сыпались мелкие черти и где в вечном огне горел бес, держа на коленях Иуду Искариота.
* * *
Во вторник 25 июля 2000 года в храме иконы Казанской Божьей Матери, что в Новодевичьем монастыре, отпевали Владимира Серафимовича Жиркова, он же Вовка Жирный. А на следующий день, перед отъездом в Москву, Алексей Владимирович Доронин (Дрон) зашел в храм помолиться и окончательно проститься с детством: из всей «компании», как называла их директриса детского дома Софья, остался на грешной земле он один.
Храм отдыхал после службы. Разоблачились священники, сразу сделавшись проще. Высокие, молодые, они негромко беседовали с прихожанами в разных углах храма, неслышные монашки скользили мимо, экономно гася свечи и собирая церковную утварь. Благовонный дым ладана все еще медленно поднимался, образуя едва различимый голубоватый туман. Сквозь него ясно виден был строгий Саваоф, с укором смотрящий вниз. Наверное, не такими он хотел видеть людей, — что поделаешь, придется исправлять.
Алексей Владимирович хорошо помнил и храм, и грозного Саваофа, и фрески на стенах. Хотя фрески отреставрировали и они стали мало похожи на те, что он помнил, — темные, будто закопченные «картинки» детства. Он не раз приходил их рассматривать после того, как однажды застрял в кованых кольцах решетки церковного подвала. Помнил, все никак не мог выкинуть из головы и страшного клоуна, обернувшегося мерзкой мартышкой. И особенно — как выбрался из темноты пугающего храма. Хоть точно и не смог бы сказать, как именно. Будто голос женщины с иконы или даже матери, которую он не видел никогда, нежно позвал его: «Сюда!» Дрон послушно подошел к тяжеленным кованым дверям и просто толкнул их. Двери, всегда запертые снаружи на засов и огромный замок, скрипнули и отворились. Он ступил на крыльцо и зажмурился: прямо над изуродованным, со снесенными куполами храмов Новодевичьего сияла радуга. Сияла, упираясь концами в облезлые, со следами пожаров и обстрелов, крылья монастыря.
Фрески со временем поблекли, потом их подновили, и теперь, может, только Алексей Владимирович и помнил, как они выглядели раньше. Он хотел, было, подойти к одной из них, памятной для него, как неожиданно услышал сзади тяжелый вздох. Так вздыхают люди, сбросившие с себя тяжкий груз. В прямом смысле — мешок дров, угля, картошки.
Алексей Владимирович оглянулся. Рядом стоял невысокий, плотный гражданин с портфелем. Гражданин кивнул, заглядывая Доронину в глаза, и представился, шаркнув ножкой. Алексей Владимирович толком не расслышал, поймал только конец фразы: «...главный бухгалтер на заводе Владимира Серафимовича». Какая-то странность была в бухгалтере. Он заметно прихрамывал, — правой рукой опирался на довольно изящную трость с металлическим набалдашником, на голове — это было удивительно — надета какая-то камилавка. И — на отпевании его что-то не было видно. Впрочем. впрочем, вчера было не до того.
Доронин повернулся и встретил памятный острый взгляд. Коричневые глаза бухгалтера вспыхнули на миг и погасли. «Неужели он?» — весь страшный осенний день 1952-го разом ожил и прокрутился в голове.
Увидев, что Доронин смотрит на трость, знакомый незнакомец снова скривился в улыбке:
Доронин прикрыл глаза, стараясь отогнать чертовщину.
Доронин коротко взглянул на него: «Какого хрена он сюда приперся? Неужели за мной?»
Алексей Владимирович к ужасу своему вспомнил, как Жирный в свое время увел Светку, которая с детдома путалась с Прокурором, женился на ней, а через полгода бросил. Говорили, правда, что это она сама от него ушла, но все же.
Жирный, действительно, был директором завода.
Доронин хотел что-то ответить, но вспоминались лишь кухня детского дома, громадный бак на полу и несчастный Кокора, которому стрелок ВОХРы с Варшавки- товарной влепил почти в упор в задницу заряд соли. Да еще с нарезанной мелко свиной щетиной. Бедного Кокору отмачивали в баке (тот через две минуты становился кровавым), потом укладывали на стол, и Вовка Жирный на сменку с Софьей, больше они никому не доверял, выковыривали вязальным крючком и пинцетами соль и щетину из залитой кровью тощей попы Кокоры. А утром в детдом пришли дознаватели. Со стрелком-вохровцем. Тот, зная нравы домика, явился со своей винтовкой и все озирался по сторонам. Софье стало плохо (от волнений и бессонной ночи разыгралась астма), она шла в конце шествия. Дознаватель — молодой, новенький — отворил дверь в спальню и от двери грохнул, заглянув в бумажку: «Кто здесь Кокорин Михаил, прошу встать!»
Спальня на двадцать шесть коек замерла, глядя как Жирный отправляется к ментам вместо Кокоры.
На Софью, встретившую их в коридоре, страшно было смотреть.
Жирного увели. Он шел по коридору, уныло рассматривая стены и сводчатый потолок, шаркая и стуча по каменному полу своими ГД (говнодавами).
«Надо перекреститься!» — подумал Доронин, чувствуя, как правая его рука будто наливается свинцом. Не то что перекреститься, но просто поднять ее не было возможности.
Он беспомощно оглянулся в сторону старой фрески, с которой когда-то смотрела на него женщина с горящими глазами. Сейчас, особенно в полутьме храма, фреску было почти не видно. Доронин оторвал потяжелевшие ноги и двинулся к ней.
Доронин, крестясь, подошел к иконе. То ли память подвела, то ли вина реставрации, но Алексей Владимирович едва узнавал ее. Узнал скорее по жесту, по тому, как она приложила руку к лицу. Совсем как та старушка на Альбуминной, которой он отдал икону генерала Миллера. Хотел продать, а она ахнула и схватилась рукой за лицо. Доронину вдруг показалось, что и женщина на фреске узнала его. Во всяком случае, фреска неожиданно высветилась, как когда-то, когда он волею клоуна подлетал к ней.
«Утоли болезни души моея, Утолившая всяку слезу от лица земли... — Доронин давно и с неожиданной для себя легкостью заучил эту молитву. И, скрывая даже от близких, иногда произносил ее, почти мгновенно ощущая облегчение, будто спадала тяжесть с плеч. Физически спадала. — Ты бо человеком болезни отгониши и грешных скорби разрушавши... — Женщина на фреске, показалось Доронину, улыбнулась и шепнула что-то. Но теперь он точно знал — что. Конечно, «Перекрестись» или «Помолись». Доронин перекрестился, и сзади ударил свет, разом осветивший стену с ожившими изображениями. Дрон оглянулся: это монахини с оживленными и даже веселыми лицами распахнули памятные ему широченные железные двери-ворота и трое отслуживших священников вышли на крыльцо. — Тебе бо вси стяжахом надежду и утверждение, Пресвятая Мати Дево», — закончил молитву Доронин и вышел вслед за священниками.
Те стояли на высоком крыльце храма — высокие, молодые, улыбающиеся. Они прощались, ласково глядя друг на друга, обнимаясь и целуя обросшие густыми бородами щеки. Несмотря на то что одного из них возле крыльца поджидал джип, было в этой картине прощания что-то библейское. Наверное, это почувствовала и негустая толпа прихожан, замершая внизу, возле церковного крыльца. Батюшки простились и, на ходу благословляя народ, сошли с крыльца.
Доронин осторожно вгляделся в толпу. Бухгалтера с тростью там не было. Доронин спустился с крыльца, двинулся налево, обошел храм, с удовольствием поглядывая на мозаики и каменную резьбу. У выхода, у самых ворот, сидел, пригревшись на июльском солнце, бомжеватый нищий. Доронину на миг показалось, что он удивительно похож на Пашку-инвалида, сидевшего когда-то на еще деревянном мосту через Обводный. Возле Фрунзенского. Доронин собрался внутренне: если глаза коричневые, злобные — дурака валяет. Он — бухгалтер, тот самый, который.
Бомж поднял на Доронина голубые, сияющие и слезящиеся на солнце глаза и проговорил, принимая протянутые ему деньги:
— А некоторые думают, что деньги заплатил — и все позволено, да? Грехов нет! — он зашевелился, будто собираясь встать, и из-под грязного бомжацкого хлама выглянула смышленая собачья мордочка. — Молитвой грехи прощаются, а еще услышит ли Господь, а? — это он говорил уже своей собачке, совершенно потеряв интерес к Доронину. Собачка преданно смотрела в лицо бомжа, время от времени слизывая слезы, текущие из глаз.
Дрон оглянулся на храм, на распахнутые ворота Новодевичьего кладбища, на дремлющего на солнцепеке охранника. В нечастые питерские знойные дни все замирало здесь, ожидая теплой солнечной благодати. Дрон помнил это чувство с детства: тихо, замерли деревья, раскалился крупный булыжник на мостовой, чуть колеблющийся воздух пахнет кладбищенской пылью и медовыми травами. И тогда что-то прозрачно-звенящее опускалось, сходило сверху. Миллионы хрустальных подвесочек-колокольчиков, звучавших в унисон, заставляли замирать на бегу и слушать благодатный перезвон. Песни кладбищенских кузнечиков были рядом с ним барабанной дробью.
Но сейчас благодати не было. Мешали тревожные удары даже не церковного колокола, а какой-то дальней корабельной рынды. Доронин оглянулся: справа, вдалеке, возле самого угла монастырского корпуса, где когда-то располагался детдом, мелькнула и исчезла плотная, черная фигура с портфелем и тростью. Исчезла, но Доронин, Дрон, чувствовал на себе острый обжигающий, как крапива, взгляд. И собачка нищего вдруг выпрыгнула из-под полы и принялась злобно, скребя землю лапами, лаять в никуда.
Доронин оглянулся, ему показалось, что сейчас, как когда-то, должна засиять радуга. Вспыхнуть, опираясь концами на крылья-корпуса монастыря. Он приложил ладонь козырьком, — но над крышами Новодевичьего, над обновленными, сияющими куполами его, плавилось в бесцветном жарком мареве белесое, подслеповатое солнце.