Во рту было солоно. Язык гулял по разлому губы. Все-таки надо было что- то ему ответить. А она молча крутила кольцо, прикипевшее к безымянному пальцу — правая кисть иногда отекала, и снять его было нельзя, снять и бро­сить в окно! Доморощенный мужнин психоанализ был актом насилия — вме­шательством в жизнь души и ума. Неужели он этого не понимал? Кан хотя бы не посягал на душу. И опять стала думать свою сладкую, горькую, неотвязную мысль: как в Марте-Марусе взыграет корейский ген и как родится раскосогла­зая девочка, и как они будут с ней жить в Москве, с Викешкой и с ней... а дальше мысль двигаться не хотела... ну разве короткими вспышками, вот она идет по аллее с коляской, Кан ей навстречу — и что? — она останавливается, нет, она ускоряет шаг, а он ее нагоняет... а дальше? 0-0

 

Оказывается, муж опять говорил: он много думал (учил бы лучше немец­кий), он на эту тему реально подсел и нарыл кое-что в сети (господи, рыл бы лучше по бизнесу, в августе вместе с Кириллом замутил интернет-фотобанк, а в октябре его продал за две копейки, потому что «это требует времени»), он даже файл по этой теме завел и теперь знает реально, исходя из источников, что у зависимости от насильника есть три конкретные стороны: материальная — от­падает, мазохистская — за моей маленькой не замечена (а сколько раз она гово­рила: не называй меня так!), остается одна — сексуальная, потому что четвер­того не дано. Значит, надо мужественно в этом себе сознаться: в чем сознался, то засохло и отвалилось.

  • И знаешь, как ты про это поймешь? Рассказываю: когда ты откроешь «Ло­литу» и шикарно, вот так вот зевая: ааа!.. несколько строчек пробежишь: ек- силь-пиксель, да про что там читать, все же ясно и так.

Ненавижу, думала Лиза, не его — его глупость. И даже на экзамен замора- чиваться не буду, уеду домой и рожу себе девочку с ирокезом на голове, чер­ным-черным и жестким. Кольцо наконец свинтилось, палец пылал, тошнота под­ступила к горлу. Чтобы ее прогнать, сказала:

  • Это вполне могла быть любовь — у меня, у Лолиты, у Гумберта Гумбер- та, — сказала негромко, но девушки-птицы в веселых хиджабах все, как одна, обернулись, видимо, потому что в голосе был надрыв. — Я тоже об этом думала, прикинь, я об этом думала целую жизнь. Потому что я, кроме этого, ничего не умею. В самом же деле — вообще ничего! Ни профессии, ни отца у детей.
  • Я им отец.
  • Но зато как же я умею любить!

Он вздохнул или даже, кажется, хмыкнул. Но сбить себя она не дала:

  • И вот что, миленький мой, я про это надумала: если люди живут от пись­ма до письма — это тоже любовь. Род любви.
  • Ты его в дом не пускала. Я свидетель.
  • А чтобы ломился, хотела.
  • Ты насилие оправдать хотела, на которое повелась, как кобыла на вожжи.

Почему он все время говорил про насилие? И как можно было ему объяс­нить? А себе? Это был род любви — средний род... да, в чем-то бесполый, невоз­можный вблизи, а на расстоянии трепетный. И положила кольцо под язык, чтоб наконец замолчать. Но язык его выплюнул на ладонь и сказал:

  • Не было в этом насилия. Несовпадение — да, чудовищное, а в чем-то дру­гом — совпадение.

Вагон без единого русского порос тишиной, будто мхом, из которого влаж­ным подрагивающим опенком прорезался Санин фальцет:

  • Любовь — это совпадение во всем, как у нас.

Неужели он в это верил? Нет, конечно. А иначе зачем ему было сидеть и кивать? Но вагон его пылкостью ободрился и снова загомонил, ожил, засоби­рался. В раму окна заползала мощенная серой плиткой платформа, круглые часы на высокой ноге — ого, приближался полдень! — и вот уже крошечный черно­белый банхоф. Лиза надела кольцо на палец левой руки, потому что она отекала меньше. А через час из этого вышла новая сцена — то ли ревности, то ли высоко­го чувства консерватизма. Папа написал в последнем письме, что консерватиз­мом в России пытаются заместить и патриотизм, и национальную идею, и Лиза решила потом про это специально подумать: может, и в Сане происходил подоб­ный процесс? Муж теперь занимал в ее голове ровно столько же места, сколько Маруся в раздавшейся матке. И где-то сейчас была сама Лиза? Нигде. Иными словами — в Вернигероде.

Они сидели в открытой кафешке, посреди старой каменной площади, уз­кой и проходной, какие бывают только в маленьких городках. Градусов было не больше пятнадцати, с двух сторон задувало, но народ и не думал прятаться внутрь, грелся пивом, взрывами смеха, солнцем, оно еще пригревало, а глянце­листный зеленый плющ, карабкающийся по стенам домов, и россыпи красных бегоний на балконах и в заоконных лотках создавали иллюзию неизжитости лета. Саня тоже пил пиво и, утверждаясь в немецком и кокетничая им перед Лизой, перебрасывался короткими фразами с двумя девушками за соседним сто­лом. Обе сдержанно улыбались, одна дурнушка с узким лицом, другая — красот­ка в стиле Эмми Уотсон и так же звонко обсыпанная веснушками. Они приехали тем же поездом и собирались подняться на гору Броккен. Это все, что Лиза суме­ла из их разговора понять. Но Саня зачем-то подбрасывал им все новые темы, наконец пересел за их стол, разложил на нем свои бледные, без единого волоска кулачищи, будто клубни египетского картофеля. Степенный, крупный, блонди­нистый, он нравился здешним девушкам и этих тоже быстро завоевал. А его матушка, Алевтина, и сейчас называла внучку своего немецкого мужа «нашей невестой», говорила, что Эрика дожидается Саню еще с позапрошлого года, дер­жит его фоточку у себя на трюмо, и что обратить на нее внимание совершенно не поздно и через это в два счета натурализоваться.

  • Хайне, — сказал Саня, будто завзятый немец, и стал старательно что-то читать из смартфона.

Девушки с уважением кивали. Та, что была пострашней, легко разгорелась глазами и вскоре уже ставила Сане произношение, показывая свой по-кошачьи розовый язычок. Вторая, веснушчатая, по жизни явно не напрягалась. Пила себе пиво, помахивала ресничками, а Саня все равно адресовался к ней. И от этого было немного обидно — не только за страшненькую, уж так расстаравшуюся, но еще за себя, ни на йоту за беременность не подурневшую, а вот сидевшую со сво­им капучино уже десять битых минут и никому на свете не нужную. Папа назы­вал это комплексом Наташи Ростовой. И правильно называл, но от этого крест не делался легче. В айфоне тоже не обнаружилось никаких приветов. Лента Фейсбу­ка тянулась паровозным дымком, создавая иллюзию приключения, движения, нужности безразличных друг другу людей. Байки, лайки, ниоткуда выплывшая Брусничная приглашала Лизу в друзья. Натуша Шатилина зачекинилась в ресто­ране «Белый журавль» — с кем, зачем? Брат Тимур запостил статью про задер­жанного по Болотному делу ученого Кривова, Лиза глазам не поверила: восем­надцатого фигуранта. Брат писал: возвращается большой стиль — обвинение постановило свести все дела, кроме двух, в единый процесс! Брат шутил, кура­жился, информировал? В комментарии он отвечал кому-то капслоком: родина слышит, родина знает! И еще кому-то: скоро вашей Америчке кирдык!

Женя, менеджер «Ветра странствий», но еще и заводчица, постила своих новых вислоухих крольчат, умненьких и щекастых, на этот раз цвета топленого молока. Топленого молока захотелось немедленно. Но в стране Германии оно не водилось. Саня делал его, наливая обыкновенное закипевшее в термос на ночь — вкус получался тот, да не тот. А с Викешкой они каждое утро пили на завтрак кефир. Потому что их маленький дом имел свои незыблемые традиции. Захотелось набрать папин номер. Показалось, что до вечера не дожить.

  • Лизхен! Liebe! — это был приторный Санин зов.

Чтобы не звонила и не транжирила?

Перестроить мозги на немецкий — он пытался вовлечь ее в общий с фрой- лян Эльза и фройлян Паула разговор — не получилось категорически. Слезы, ну да, на глаза навернулись слезы, ведь это с беременными бывает, кажется, испу­гали девиц. Они стали звать официанта, подхватили свои рюкзачки, на проща­ние улыбнулись, узколицая — во весь рот, некрасивые часто ответственнее хо­рошеньких. И Лиза кивнула ей с большим чувством, а потом опять стала всхли­пывать, уже сама не понимая, о чем. Саня в сердцах заказал литровую кружку пива. Он был здорово огорчен — тем, что его разговор с девицами оборвался? Ну да, они так хвалили его немецкий. А убежали, видимо, потому что спешили на поезд, на такой же доисторический, какой привез их сюда, а теперь они едут на гору Броккен. Прикинь, на ту самую, на которую Мефистофель водил Фауста тусануться с ведьмами. Он так и сказал: тусануться. И от этого у Лизы еще и засвербело в носу.

Литровая кружка пива неспешно вливалась в Санин возмужавший за эту осень живот. Между делом Сергиевич сказал, что на Броккен они не поедут. Лиза спросила: и почему? Ведь на Броккен, куда она еще утром высмотрела маршрут и все сопутствующие ему красоты, Лизе хотелось даже больше, чем топленого молока. И повторила:

  • Но почему?

Саня сделал последний с прихлюпом глоток (если она от него уедет, поду­мала Лиза, не если — когда, когда она от него уедет — он точно сопьется) и сказал, как отрезал:

  • Для беременной это nicht gut. Здесь такое поверие. Они обе, не сговари­ваясь, озвучили: это будет nicht gut.
  • Мне плевать на чужие поверия.
  • А мне нет! — и когда они поднялись, взял ее под руку так, словно она собиралась сбежать. И куда-то повел. Ему было неважно куда, главное, чтобы прочь от банхофа.

Каждый легок и мал, кто взошел на вершину холма...

Это было их с Викешкой последнее стихотворение, которое они вместе про­чли, и ребеныш сказал: знаешь, мамсин, я бы мог его тебе нарисовать — на доб­рую память, только ты мне его читай, и читай, и опять читай! — и стал рисовать и шепотом приговаривать: это я сижу на вершине холма, это я — с моею ногою (так поняв «и вершину холма украшает нагое дитя»), а ты ко мне медленно под­нимаешься, тебе тяжело, тебе высоко, но ведь я же тебя здесь жду. Он всегда рисовал, пыхтя от усердия, а Лиза тоже тихонько пыхтела с ним в такт и читала в режиме нонстоп ровно столько, сколько он рисовал. А когда она умолкала, он бормотал: то не кровь на осоке, а в травах разросшийся мак! — и ждал от нее продолжения. С пятой читки ребеныш запомнил все. И она не знала, радоваться или страшиться. Вдруг это взрослое, медитативное, потом, уже без нее, будет само себя в нем проговаривать, пугая бессмыслицей?

Это память о рае венчает вершину холма! не младенец, но ангел венчает вершину холма...


На вершине горы, подумала Лиза, я что-то пойму — там был Фауст... и Гей­не, после чего написал одно из своих классических произведений, и я тоже имею право. Право знать: кто я и что я делаю здесь? Истина на вершине, муж поэтому и не пускает туда. И облака там, наверное, ближе близкого. И если ты с ними вровень, ты не так уж и мал! И истина, может быть, именно в этом?